Ее имя на его губах! Она впивается в него поцелуем, ныряя языком глубоко-глубоко, а он прочесывает пальцами ее волосы и сцепляет ладони на ее затылке. Она прижимает его к себе еще крепче, но тут они слышат голос полицейского, проезжающего мимо на велосипеде:
— Эй, парень, не вижу между вами просвета!
Их губы разъединяются.
— Видишь, ты ссоришь меня с законом, — смеется Рааф.
Она упирается лбом в подбородок юноши, вдыхая их близость.
— Ну конечно! Виновата девственница.
Рааф подбирает палочку, ломает ее надвое и отбрасывает половинки в сторону. Анна кладет голову ему на плечо и в рассеянности меряется с ним ладонями — просто ради прикосновения. Только теперь она замечает, что у Раафа безымянный палец на левой руке кривой. Конечно, он не согнут так, как может быть согнут ноготь, но он определенно кривой. Почему она так долго этого не замечала?
— Что у тебя с пальцем? — спрашивает она, и он отдергивает руку. — Извини! Я не должна была спрашивать?
Рааф сжимает и разжимает кулак, словно избавляясь от судороги. Сначала он молчит, но потом делится с ней.
— Это от папы.
Анна мигает.
— Тебе отец сломал палец?
Рааф пожимает плечами. Поднимает другой прутик и ломает его.
— Он всегда был язвой, папа мой, — говорит он. — Всегда искал, с кем бы подраться. А после смерти мамы стал еще хуже. Его работа. — Юноша раскрыл ладонь. — Я помахал рукой соседу, который ему не нравился.
Анна молчала. О насилии она знала немало. Оно теперь уже не так ее пугало, как в детстве, и все же слова Раафа ее опечалили.
— Глупо, правда? — Рааф ухмыльнулся. — Его больше нет. Он умер. Прошлой зимой напился и упал с лестницы. Сломал себе шею.
— Мне жаль, — говорит Анна, и это правда. Она читает боль на лице Раафа. Юноша смотрит в сторону и поводит плечом.
— Он часто бил тебя?
— Только если здорово напьется. А когда я подрос, стал драться чаще. Но я уже мог ему отвечать. Особенно в присутствии матери. Чтобы он ее не трогал. А потом она умерла. И еще он стал стареть. И его прямой стал уже не тот. Так что стоило ему размахаться, как я просто уходил из дома. — Рааф снова поводит плечом. — Вообще-то я всю жизнь его ненавидел, скотину эту.
Анна незаметно сглотнула.
— И у тебя нет ни братьев, ни сестер?
— Никого. После меня с мамой случилось неладное. И она больше не могла рожать. Это еще больше его бесило. Он часто говорил, что по моей вине у него не было дочери, которая могла бы ухаживать за ним в старости. А матери, как кажется, было все равно.
Отбросив поломанный сучок в сторону, Рааф вновь вытаскивает кисет.
— Хочешь еще покурить?
— Давай!
Анна внимательно смотрит, как он скручивает цигарку. Она колеблется, продолжать ли выспрашивать Раафа, но в конце концов решается.
— Можно спросить тебя еще кое-что?
— Валяй. — Он языком запечатывает самокрутку.
— Как… — Анна запинается, но продолжает, — как умерла твоя мать?
Рааф не знает, что сказать. Потом прикуривает от спички.
— Не хочу говорить о ней, — говорит он наконец. И добавляет: — Хочу показать тебе одно место.
— Особое место?
— Да. Место, о котором забыл весь остальной мир.
В Голодную зиму[14], когда все амстердамцы как о манне небесной мечтали о куске древесины, который мог бы избавить их от смертоносного холода, люди сразу же взялись за деревья. А они, как известно, растут в парках в большом количестве. Что же их не срубить? Еще можно отодрать от трамвайных рельсов деревянные шпалы. Ах да, еще мебель! Фризский чиппендейльский буфет покойной бабушки! Она не будет против, если спалить его в печке, — в конце-то концов она уже на небесах! А как насчет пустующих еврейских домов? Неплохая идея, там могло остаться немало деревянных предметов. Очень может быть, что транспортная компания господина Пульса[15] уже перевезла на новые места самую ценную обстановку, но в домах остаются какие-то деревянные балки, половицы, перила, ступеньки… Кладем в сани фомку, молотки, кувалды — и в путь!
Таков был ход мыслей. Настолько здравый, что стены старых еврейских домов, лишенные деревянных элементов, стали рушится. Здания превращались в груды кирпича. Ну так что с того? Непохоже, что евреи вернутся. Об этом знали все.
Они пересекли мост Берлагебруг. Анна идет, держа велосипед за руль, из желудка поднимается и охватывает ее тревожное скребущее чувство.
Кругом безобразными монументами стоят разбитые стены. Громоздятся кучи камней. Таблички напоминают о былом колониальном величии: Крюгерстраат, Сзалк-Бюргерстраат, Де ла Рейстраат, Конюшенный двор, Тюгеластраат. Названия, уводящие в имперские времена: Острова Пряностей, Суринам, Ост-Индия. Здесь, по крайней мере, память о них осталась, пусть в виде пустых раковин, жизнь из которых вылущена. Опустевшая площадь Претории окружена развалинами и готовыми рухнуть от ветерка фасадами. Она словно побывала под бомбежкой. А пространство общественного парка на Брандстраат со спортивными сооружениями и детскими площадками превратилось в грязный пустырь.
Таков Трансвааль.