Как оказалось, некоторые выводы Бергсона опередили свое время и могут быть объективнее оценены лишь сейчас, в свете позднейших философских представлений о сознании. Современные философско-психологические исследования, как было показано в конце 1980-х гг. в одной из обобщающих статей[235], ставят во главу угла развивавшуюся А.А. Ухтомским идею «функциональных органов» индивида, т. е. способностей, формирующихся под влиянием деятельности и общения и понимаемых как определенные способы деятельности. Эти органы, связанные с интрацеребральными механизмами, имеют, однако, и экстрацеребральные характеристики, подчиняются собственным закономерностям. В идее функциональных органов выражается, как подчеркивают авторы цитируемой статьи, «простой, очевидный и все же многими неприемлемый тезис о том, что в мозгу есть многое, но непосредственно в нем нет ни грана сознания»[236], что сам феномен сознания нельзя выводить из механизмов нервной деятельности. В этом ракурсе по-новому высвечивается идея Бергсона о том, что мозг не производит представлений; становится яснее смысл его попытки рассмотреть сознание, наперекор эпифеноменализму, как особую реальность со своими специфическими характеристиками, а также значение проведенного им анализа укорененности сознания в мире за счет первичных «телесных» способов деятельности, двигательной активности, дающей сознанию ориентацию[237].

Сами проблемы, которые когда-то рассматривал Бергсон, не устарели и не могут устареть: они по-прежнему находятся в центре внимания психологов и философов. Память, узнавание, забывание, их механизмы, суть этих процессов… Наука многое узнает об этом, но, вероятно, никогда не сможет дать исчерпывающий ответ. И сейчас ставится все тот же вопрос, на который пытался ответить Бергсон. Вот как его формулирует М.К. Мамардашвили: «Есть некий предмет, который каким-то образом в нас запечатлен, причем никто не знает механизма этого запечатления; правда, физиологи претендуют на то, что они что-то об этом знают, психологи тоже, но если поговорить с ними всерьез, они признаются, что не знают, где это лежит и как в нашей нервной системе или в каких-то клетках появляется предмет, называемый памятью о другом реальном предмете вне нас. Хотя интуитивно мы понимаем, что память есть живой акт воспоминания. Но ведь если память и есть эти наличные предметы, которые помнятся, то никакой живой акт неуместен. Какое значение тогда имеет живой акт?»[238]

Не утратили интереса и другие вопросы, поднятые Бергсоном в «Материи и памяти», как и предложенные им решения. Об этом свидетельствует, в частности, упоминавшаяся выше книга П. Рикёра «Память, история, забвение», где автор высказывает мысль о том, что именно Бергсон остается «философом, лучше всех осознавшим тесную связь, существующую между “сохранением образов” и феноменом узнавания»[239]. Ключевым моментом бергсоновской концепции памяти Рикёр считает исследование опыта узнавания, в котором соединяются реальное действие и воспроизведение прежних впечатлений, настоящее и прошлое.

<p>Бергсон и Пруст. Проблема памяти</p>

В «Опыте о непосредственных данных сознания» есть примечательная фраза: «Если же какой-нибудь смелый художник, разорвав искусно сотканное полотно нашего условного “я”, открывает нам под этой внешней логикой глубокую абсурдность, под этой рядоположностью простых состояний – бесконечное проникновение тысячи различных переживаний, которые уже не существуют в момент, когда мы их обозначаем словами, – мы восхищаемся художником, который знает нас лучше, чем мы сами» («Опыт», с. 107). Хотя Бергсон поясняет, что даже и такой художник способен нарисовать «только тень этого чувства», в данном случае важно другое: это описание напоминает нам о Прусте, в творчестве которого, как и у Бергсона, ведущую роль играют время и память. Мысль о сопоставлении философа и писателя вполне естественно возникает, можно сказать, даже напрашивается у того, кто исследует концепцию Бергсона: ведь на первый взгляд романы Пруста могут показаться иллюстрацией некоторых бергсоновских положений.

Перейти на страницу:

Похожие книги