Мы стоим десять минут, двадцать, полчаса между Нифльхеймом и оттенившим его серым зданием, в котором не светятся окна, не ходят вокруг живые, не каркают птицы и нет никаких движений воздуха кроме холодных циклонов, кружащих в неистовом вихре толпы подневольных снежинок. Возможно, в нем затаилась кровожадная Хель, и ждет момента, чтобы вобрать нашу троицу в приют вечной скорби, во тьму царства мертвых, но этого я не ведаю и не хочу даже знать.
Все нормально, Матрица, я в порядке, не нервничаю, ни о чем не подозреваю и не догадываюсь, я собираюсь на обычные поебушки, сидите в своих норах, прячьтесь, таитесь, мне нет дела, нет. Морфеус балаболит и мы покорно молчим, и никто его не торопит и не думает прерывать, а особенно нельзя торопиться мне, я-то вообще никуда не спешу, я в Матрице и я счастлив, я надел намордник и радуюсь, но хорошо радуется тот, кто срывается первым. У меня все уже собрано, я готов, почти что в дороге, у меня все с собой: и портфель, и ноутбук, и флэшка с важнейшей информацией, которую я когда-либо в жизни… ФЛЭШКА!
Моя рука, словно чужая и не моя вовсе, а чья-то ледяная, мертвая и онемелая, ощупывает пустоту в кармане, ну и где я мог ее выронить, и зачем оставил торчать наружу шнурок? Ведь он мог за что-нибудь зацепиться, или за кого-нибудь… а если флэшка у них… если они прочитают… если… на руках… тебя… преткнеши… на руках возмут тя… да когда… да не когда…
Сорок минут в машине, пятьдесят, уже час, но сколько еще? Почти выдохся. Надо держаться. Час десять.
«Пирим-Пирим!» – подает сигнал сименс, и Морфеус не прерывает разговора, пока лезет в карман за телефоном, и продолжает говорить что-то ненужное, пока открывает сообщение, и болтает во время прочтения, но вдруг осекается.
– Так… о чем это я говорил? – спрашивает он с оторопью, и я мигом к нему оборачиваюсь. Наши глаза встречаются в который за эту ночь раз, но теперь самодовольные черные радужки оттенены изумлением, напыщенность раздавлена шоком, мелькает в глазах короткий неуверенный страх, и яко на Мя упова, и избавлю, и покрыю, и яко позна имя Мое воззовет ко Мне и услышу его, с ним Есмь в скорби.
– Так, завтра с утра созвонимся, и получите дополнительные инструкции, – куда-то заторопившись, распоряжается Морфеус. – Духом не падать, присутствия бодрости не терять!
Мы прощаемся, Морфеус выходит из машины, пропадает из виду на проходной, неужто и все? Что, правда не будет никаких продолжений? Точно все?! Фууууууф, обломаетесь, дьяволы! Такой шикарной возможности остановить меня ДО ТОГО КАК у вас вряд ли еще когда-то достанет.
Мы выезжаем из тупиков – молчание, мы выезжаем из переулков – молчание, мы выезжаем на проезжую часть – молчание, мы выезжаем на оживленный проспект – ЕБТВОЮМАТЬ! Он нападает на нас криком и шумом, и слепит интенсивным городским освещением и прожигающим вьюгу ксеноном и огнями домов и вывесками магазинов и рекламами коммерческих предприятий, и прямо за правым плечом пустил корни в Инферно серый каменный параллелепипед с ярким синим неоном поверху: «КИНОТЕАТР БУХАРЕСТ».
– Нам в этом районе стрелку с Полковником первый раз забивали, – хлопнув ладонью о рулевое кольцо, Онже пояняет для Семыча. – По ходу, в тот раз не хотели нам свою базу палить, понимаешь?
Я срываюсь, уже готов сорваться на брань и злословья после столь долгого и непривычного для нетерпеливой и непокорной души терпения и покорности, я едва не теряю контроль, а между тем рано. Нужно взять себя в руки покрепче, ведь мне еще долго придется держаться в руках, неопределенное время, пока я не окажусь так далеко и надолго, где может быть даже им руки коротки.
Проносятся мимо дома, машины и улицы, падает на вымирающие тротуары ледяной белый цвет, снег пушистыми иероглифами мельтешит в лучах встречных фар дальнего света, и погружен в кладбищенское молчание салон нашей волги. Ощущение, что окружающий мир нам изгибисто лжет: кругом все так живо и ясно и шумно, суетно, беспечно, что кажется, будто мы вырезали из льдистого тартара правдивую глыбу тамошнего безмолвного мрака и везем его зачем-то с собой в надежде, что он сам когда-то растает под теплотой и сияньем срединного мира. Сам я одеревенел, затвердел в каменный уголь, тело жесткое, неразминабельное, высушенное, буратино, хочешь убить прямо сейчас – поднеси охотничью спичку.
От Нагатинской до меня рукой подать, совсем рядом: ночью пятнадцать минут – и подъезд. Где-то там, наверху, на последнем этаже многоэтажного ада номер четырнадцать который час меня дожидается милая Жаворонок.
– Ты завтра по-любому к предкам отчалишь? – выйдя за мной из машины, Онже закладывает руки в карманы, навис рядом, подобрал губы, словно силится что-то сказать, или выспросить, или вспомнить. Семыч высовывается из раскрытой двери, он кивает мне на прощание, и в его добрых светлых глазах маячит все тот же вопрос что и прежде, но, увы, нам не время его обсуждать.