Он успел перевести только первый том Ролленя – выполнил не более предписанной канцелярией нормы, и теперь с увлечением работал далее – еще девять фолиантов поджидали на полке. Получив сравнительную свободу и узаконив свое настоящее, Василий Кириллович целиком погрузился в прошлое; оно завлекало не менее романа: под строгим пером парижского мыслителя оживали деяния великих полководцев – судьбы целых миров заключены были в броню крепких переплетов. Переводя и путешествуя по извилистым лабиринтам судеб, отмечая взлеты и падения копьеносных держав, постигал он законы сущего; но и разум творца не в силах, сколь бы ни стремился, все объять, и многое, многое протечет сквозь решето повествования. Переводящий, перенося на бумагу слова и, казалось бы, подчиняясь идеям автора, на деле не слепо потворствует его замыслу, сам отбирает в уме ему одному показавшиеся нужными мысли и уж после развивает их, уносясь порой в неведомые, далекие пространства и времена. Ибо каждый человек есть сам по себе целый мир, в нем, в глубинах сознания, пребывают все великие исторические эпохи – от далеких и дальних до предпрошедших дедовских, прошлых отцовских и до настоящего дня, до того сегодня, когда осенила мысль, порожденная чтением исторической книги. Так, зажигаясь духом минувшего, его энергией, волей и безволием, милосердием и жестокостью, он открывал себя самого – ведь только в глубине себя самого и может живущий постигнуть сокровенные тайники происшедшего. Глубина времени не есть нечто стороннее, далекое, извне навязанное, она живет в каждом, лишь покрытая поволокой текущего дня, стремительностью мышления оттесненная на задний план, и проступает, раскрывает свои ворота желающему приобщиться к, казалось бы, давно забытому – к извечно присутствующему. Иначе был бы ли вечен и сам человек – и творец и сожитель времени?
Нет законов у истории, а все ж есть они. Неуловимые, до конца не ясные, похожие на катящее крутобокие валы-близнецы море: восемь из нечистых, пенистых гребешков разбивается о берег, и лишь девятый, особый, ревущий, сметает с пути, утягивает назад, чтоб извечно, извечно повторялась их гонка: один за другим, один за другим… Извечно ли?
Роллень не давал ответа. Роллень излагал лишь факты – свидетельства человеческого роста, и он следил за становлением рода людского, за поступательным движением событий. Завершается один круг, но на смену приходит иной, зародившийся в недрах предшествующего, и даже случаи гневной вспышкой отжившего безумия не властны побороть стремления вперед: тирания сменяет демократию и наоборот, а все ж мчатся, мчатся они навстречу торжеству всепросвещенного разума – иначе, иначе не объяснить крушащие столетние устои новины. Прав Роллень – история верховная есть учительница, не зная ее, не вдохновившись примерами лучших, как обрести надежду, веру, вырваться из плена скончавшегося схоластического времени и сеять семена новой, лучшей жизни?!
Неожиданная встреча лишь укрепила его в справедливости задуманного. Удивительная встреча.
Большой и грузный, чернобородый, чалмоносный, по-прежнему хитроглазый, скорый теперь только на движения пламенных азиатских очей, предстал перед ним Сунгар Притомов. Важный и солидный с виду, прибыл он в Санкт-Петербург по делам разросшегося и процветающего торгового дома и в первый же день разыскал, навестил давнего своего астраханского приятеля. Чудно, чудно, что свиделись, – оба были рады, не скрывали нахлынувшего чувства. Позже, когда первые восторги и обычные вопросы поулеглись, они разговорились.
Моровое поветрие не захватило Притомовых – старик Венидас пожелал вдруг вернуться на родину, и сын сопровождал отца в длительном путешествии. Через два года он вернулся в разоренную Астрахань, здоровый, полный сил, и сразу прибрал к рукам всю тамошнюю пошатнувшуюся от эпидемии индийскую торговлю. Годы разительно переменили не только облик, но и взгляды Сунгара – он превратился в настоящего индуса, склонного в свободное время к миросозерцанию, к раздумьям, что, впрочем, не мешало возрастанию оборотов его компании. Одно четко отграничивал Сунгар от другого.
– Я, признаться, вовсе не читаю теперь ваших книжек, – сказал он Тредиаковскому. – Каждому народу должно быть присуще свое, так что не обижайся.
– Раньше, помнится, ты был большим охотником до чтения, что ж изменилось?
– Раньше я не был в Индии и плохо знал наши легенды. Там, на родине, вовсе не обязательно уметь читать, чтобы знать их, – на то существуют ученые-пандиты, они и пересказывают священные книги слушателям, и недостатка в интересующихся никогда не бывает. Каждый индус знает свои легенды почти с рождения, и при этом у нас нет творцов, подобных тебе, придумывающих все новые и новые сочинения.
– Но разве не надоедает слушать одно и то же?