— Слушайте, — предупредил на всякий случай. — Я тут не один. Мои товарищи здесь… неподалеку. Они знают, что я зашел в вашу хату. И если вы меня… если со мной что-нибудь случится, они безжалостно покарают вас как предателей. Кроме того, уже скоро здесь и вообще будут наши. Они тоже будут знать, как вы принимали советских парашютистов. Мне крайне необходима ваша помощь. Слушайте…
— Чего вы от нас хотите! Мы боимся, — продолжал одноглазый, сердито сверля меня круглым глазом.
И тут вдруг порывисто, по-молодому поднялась со скамьи старуха.
— Подожди, Никита, помолчи, — властно приказала она.
Стояла против меня, высокая, стройная. Лицо ее вдруг удивительно изменилось. Исчезло, словно его и вовсе не было, выражение спокойно-равнодушного любопытства. Вместо него сверкнуло во взгляде что-то сосредоточенное и решительное. Это грубоватое, обветренное крестьянское лицо показалось мне вдруг не только мужественным, но и красивым.
Перемена эта произошла так внезапно, что я и сам невольно умолк и даже смутился.
— Подожди, Никита, — повторила старуха ровно, однако безапелляционным тоном. — Помолчи. А ты, хлопче, — обратилась она ко мне, — нас не пугай. Пуганые… Есть кому пугать, благодарение богу, и без тебя. Лучше послушай меня… Если ты и в самом деле наш человек, поверь нам и не бойся… А если ты… паскуда какая, все равно терять мне нечего. Нажилась, слава тебе господи! Если же ты в самом деле, как говоришь, свой и оттуда, буду тогда, сколько жить придется, проклинать себя за то, что своего родного человека не поддержала, бросила на произвол судьбы. Мне тогда и жизнь такая не в жизнь!..
Говорила она отрывисто, но явно в глубине души волнуясь. А голос был ровным, звучал властно:
— Говори, чего тебе нужно. Поможем всем, что только будет в наших силах.
Смотрела, пронизывая меня острым, молодым взглядом, и я просто не узнавал в ней той забитой, измученной женщины, которую видел минутой раньше. Ни тени страха, ни следа забитости. И сын тоже… Сидел, так и не поднимаясь со стульчика, переводил взгляд с меня на мать, с матери на меня и… смотрел ясно, умно, а лицо, сухощавое и болезненное, стало сосредоточенным и каким-то просветленным.
— Садись, рассказывай и не бойся, — властно, негромко приказала мне женщина и сама снова села на скамью.
А я… В груди у меня что-то вдруг задрожало и оборвалось. Видимо, сказалось вдруг все: и непреоборимая усталость, и голод, и стыд, и волнение… И мне, взрослому человеку, который вот уже третий год играет в жмурки со смертью, вдруг стало ясно, что если я не сделаю сейчас чего-то особенного, чего-то необычного, то обязательно… разревусь. Разрыдаюсь здесь, на глазах у этих незнакомых, но уже родных мне людей.
— Мама, — сказал я, — спасибо вам, мама… Скажите, нет ли у вас случайно горячей воды?
Довольно живо для своего возраста она метнулась к печи, открыла заслонку и прямо руками, большими и узловатыми, вынула из печи и поставила на шесток большой кувшин.
— Вот… Приготовила Никите голову помыть. Такая горячая, пальца не удержишь…
И тогда я, теперь уже, наверное, по-настоящему удивляя их, по-настоящему рискуя показаться сумасшедшим, совершил недозволенное. Отвернувшись к шестку, высвободил из-под ремня подол сорочки, скомкал его и погрузил в горячую воду, прямо в кувшин… Подержав так, слегка отжал воду и, подойдя к каганцу, расправил мокрое полотно.
— Посмотрите и… верьте мне, мама…
На мокром желтоватом подоле теперь ясно, как на проявленном негативе, выступали слова моей секретной, сверхсекретной, предназначенной лишь для подпольного руководства справки. С фамилией, званием, полномочиями, печатью и подписью высшего начальника.
Единственный глаз Никиты так и прикипел к этому диву. А когда наконец он посмотрел на меня, его губы растянулись в широкой детской улыбке. И глаз, утратив недавнюю напряженность, сверкал откровенным и искренним восторгом…
Женщина, один лишь раз взглянув в мою сторону, тотчас же с как-им-то вежливым и сдержанным достоинством отвела глаза:
— Не нужно мне этого, сынок. Зачем оно!.. Да и читаю я еле-еле… При таком свете и разглядеть-то ничего не сумею.
Говорила она, как и раньше, ровным, спокойным голосом, хотя ощущались уже в нем и какие-то новые, более теплые нотки.
А я стоял перед нею с автоматом на шее и мокрым подолом рубашки в руках. Выглядел, вероятно, со стороны дурак дураком, а чувствовал себя счастливым.
Зачем я совершил это безрассудство, поддавшись внезапному порыву? Сказалась нечеловеческая напряженность последних суток? Острая безвыходность? Сдали нервы? Не знаю, не могу сказать! Может быть, потому, а может, и нет. Не знаю… Знаю лишь одно. И уверен в этом твердо и непоколебимо и по сей день. Если бы тогда в той хате я поступил иначе, то всю жизнь чувствовал бы угрызения совести. Мне и сейчас кажется, что я должен был поступить именно так, и только так.