— Встретился мне один, еще в Инсбруке, он и сказал. Я его не знал. Он сказал, что все знают. Даже он знает. А он нам вообще никто. И даже он знает.
— А от кого же может быть маленькая Грете? Ты даже имя ее не можешь произнести? Она тебе ничего не сделала. От кого еще она может быть?
— Это я тебя спрашиваю. Как раз тебя я об этом и спрашиваю, бургомистр.
— Я больше не бургомистр. Я Готлиб Финк и больше никто.
— Тогда я спрашиваю тебя, Готлиб Финк. От меня суразёнок или нет?
— Хотя ты и вернулся с войны, Йозеф, и хотя война, как известно, не делает человека лучше, а как раз наоборот, и хотя Маргарете всего лишь дитя и не более того, но она все же человек, и у нее есть имя, и мне бы хотелось, чтобы в моем присутствии ты называл ее не суразёнком, а по имени. Ее зовут Маргарете, она же Грете.
Так я представляю себе это — так мне хотелось бы представлять это себе, — что Готлиб Финк именно так разговаривал с Йозефом Моосбруггером. Тетя Катэ пережила всех своих братьев и сестер, и до тех пор, пока она не осталась одна на свете, я все откладывала свои дознавания. Впрочем, я бы никогда не стала использовать это слово. Это тетя Катэ их так называла: дознавания.
— Ты хочешь ко мне приехать, чтобы опять вести свои дознавания? — спросила она меня по телефону.
И тогда я сказала:
— Да. Я хочу до всего дознаться. Разве запрещено выяснять, откуда ты происходишь.
И можно ли мне ее навестить.
А если уж она решилась все рассказать, она делает это очень живо. На самом деле живо. Я имею в виду буквально. Она рассказывает так, будто люди, о которых она говорит, всё еще живы, более того: так, будто эти люди ведут свои речи прямо тут, у нее на кухне в южно-тирольском поселке.
Я спросила:
— Что сказал мой дед, когда вернулся с войны и увидел маленькую Грете, мою мать?
И тетя Катэ:
— Что он сказал? Да что он скажет? Ничего он не сказал. Он пошел вниз в деревню и вызвал Финка из дома.
— И что он сказал Финку?
И она:
— Да что он скажет Финку? Что, мол, за разговоры идут? Вот что он ему скажет.
— И что ему ответил Финк?
— Да что ответит тот Финк? Он скажет: это еще что за разговоры? Я и представить себе не могу, чтобы он сказал что-то другое. А папа — что он может сказать? Он скажет: дескать, поговаривают, что суразёнок не от меня. А Финк ему ответит: не говори про дитя суразёнок. У ребенка есть имя, ее зовут Маргарете, Грете. И тебе, Йозеф, придется заново этому учиться, если ты пришел с войны. Вот что скажет ему Финк, ничего другого я и представить себе не могу…
Моя тетя Катэ так и расстилает передо мной этот разговор между Йозефом и Готлибом Финком. Не так, как будто бы она при этом присутствовала. А так, будто это происходит прямо сейчас. Такая у нее была манера. Вот что я называю живым.
И из разговора получилась одна большая, действительно большая ложь. Тетя Катэ была уверена, что эта ложь не была запланирована, сам черт ее наворотил без всякой подготовки.
Она, дескать, не знает, что это въехало в Готлиба Финка, сказала тетя Катэ. Как будто долгое время между ним и Йозефом все было то так, то эдак, Йозеф был настроен враждебно, во-первых, он в это время, сразу по окончании войны, был враждебен ко всему и всем, так было с большинством солдат, но он был враждебен еще и отдельно по отношению к Готлибу Финку, потому что тот, если слухи верны, недоглядел за его женой. Таким образом, Йозеф привлек его к ответу, да к тому же резкими словами, иначе она это себе и представить не могла, сказала тетя Катэ. Готлиб Финк ему ответил.
— А что ты себе думаешь, Йозеф, — сказал Готлиб Финк, который до конца войны был бургомистром. — Ты как думал? Ты думал, что отдал Готлибу приказ — и тот его исполнит. Я никогда не слышал от тебя просьбы, Йозеф, и никогда не слышал спасибо. До этого господин никогда не снизойдет.
— Не надо читать мне доклад, — сказал Йозеф. — Я хочу знать только одно, а именно: был ли тут немец, который заходил к Марии в дом? Было ли такое?
— И вот господин вернулся с войны, — продолжал свое Готлиб Финк, как будто его никто не перебивал, — и теперь играет полицейского, который вправе вести допрос. И говорит мне тут про немца. И полагает, что я, будучи тогда бургомистром, совсем забыл смотреть тут за порядком. Что я должен был удержать немца и не пустить его к Марии.
— Значит, приходил?
— Нет, — сказал бургомистр. И это была первая ложь. Он ведь знал, что мужчина из Ганновера бывал наверху в доме. Он это видел своими глазами. И он повторил: — Нет, в доме наверху он не был.
— То есть, никакого немца вообще не было?
— Был, немец был. Но у Марии не был.
— Но он и есть, как говорят, отец суразёнка, — сказал Йозеф.
— Повторяю тебе еще раз, — повысил голос бургомистр (может, он даже схватил его за шиворот его нового пиджака с рисунком в елочку), — ребенка зовут не суразёнок, а Маргарете, Грете. И нет, отец не немец.
— А кто же тогда?