А потом как завизжит, как треснет руками по тарелке – и весь суп ей лицо. А он горячий. Розка вскочила и с визгом пытается выскочить из – за стола. Скамейка прибита, народ сидит вплотную, никак ей не выскочить. Все заржали, те, кто видел, в чём дело, и те, кто не видел.
А Колька, сука такая, сидел, само собой, напротив, спиной к поварам. Он приподнялся, выдернул у поварихи полотенце и рванул утешать Розку: “Ах, Розочка, как же это так, дай я тебе личико вытру, а то как бы кожа не пострадала. Я осторожно, Розочка.” Ну и прочее такое.
Я тоже подошёл, но без полотенца. “Да не переживай, Розка, - говорю, - подумаешь. Ну испугалась, бывает.” А она мне в ответ: “Я тебе не Розка. Кто так девушку называет.” Я хмыкнул и она чуть не заорала: “И вообще, не подходи больше ко мне!” – “Да? – спрашиваю. – “Да.” – говорит. “Ну и катись, - отвечаю, - покатом, без остановки, к родной матери на лёгком катере.” Увидел торжествующую Колькину рожу, съездил ему в лоб дуплетом: “Я тебя поздравляю!” И пошёл доедать остывающий суп.
У Кольки было сотрясение в том месте, где у людей бывает мозг, но он не жаловался. Тем более что Розка его сходу утешила. Как сказал Алька: “Она его за муки полюбила. Это Шекспир, между прочим, если кто знает.”
Конечно, было обидно. То, что Колька получил Розку не бесплатно, утешало не до конца. Но как в песне поют: “Расцвела сирень в садочке снова, ты нашла, нашла себе другого. Ты нашла и я нашёл. И тебе, и мене – хорошо.” И всё такое, а чего ещё. Тоже мне, трагедь.
Колька говорил, что главное в отношении к бабам, как в гимнастике: подход, отход, фиксация. Подход и фиксацию он провёл, а отхода не получилось. Когда я уходил в армию, Розка ходила с животом. Правда, прошёл год с лишним до этого. Без отхода.
Через десять с небольшим лет я приехал туда в гости. Шли мы по улице, которую мы раньше именовали Переулком Разочарований. Потому что она была плохо освещена и там часто происходили междусобойчики с выяснениями отношений. Не всем везло, потому и назвали так.
Идём, а навстречу Колька. Шёл он между двумя кошмарной толщины бабищами. У каждой по два подбородка, тумбообразные ноги, которые они с явным трудом переставляли. Одна была старше, вторая явно была её дочерью. Колька держал за руку хорошенькую девочку, которая мне кого – то напомнила. Кольку я узнал сразу. Мы спокойно поздоровались, я хотел было идти дальше, как одна из бабищ, которая помоложе, сказала: “Приличные люди здороваются. Или теперь в Ленинграде не принято?” Меня осенило: “Розка? Это ты?” Хотел добавить: “Ну и разнесло тебя!”,- но меня больно ткнули кулаком в бок, я даже ойкнул.
Вот это номер! Конечно, хорошего человека должно быть много. Но у меня было ощущение, что Кольку зажали и придушили с двух сторон, не вырваться. Уж больно соответствующие характерные выражение лиц были у бабищ и у Кольки.
Я вспомнил несчастную лягушку и принялся было рассказывать. “Да знаем, знаем, - сказали мне, - весь посёлок знает. Свидетели остались. Ты зря Кольку стукнул, он тебя от Розки спас и её матери. Жуткие бабы обе.”
Я обернулся и посмотрел на хорошенькую девочку, которой ещё предстояло стать копией мамы и бабушки. И вдобавок чьей – то женой. Скорее всего. Жалко - то как!
Заур
Это был второй послевоенный год, весна. За одной партой со мной сидел Заур Казишвили. Про подобных говорят, что у него шило в попе. У Заура их было не меньше двух сразу. И постоянно рот до ушей. Что бы он ни делал, постоянно рот до ушей и какие – то телодвижения. Ну не мог он быть неподвижным ни минуты. Даже на чистописании и то елозил попой по сиденью туда – сюда, высунув язык от усердия. Мне было непонятно, как можно что – то написать, но у него получалось. Каллиграфом, правда, он не был, так ведь и я - тоже.
Его отец, майор Казишвили, был комендантом гарнизона. Огромный такой носатый широченный дядька, с волосатыми большущими лапами и гремящим голосом. Когда он впервые пришёл к нам в гости с Зауром и женой, я просто испугался его. Отец смеялся: “Дурачок ты, Гоги добрейший человек, я – то знаю, мы с ним в сорок первом вместе из окружения выходили, и дай всем иметь таких друзей, как Гоги. Он мне как брат.” Мама сказала: “Какой – то он уж очень большой.” Отец опять засмеялся: “Это ничего, Тине наверняка нравится большой.” Мама с упрёком на него посмотрела и зачем – то покрутила пальцем у виска.
От Заура можно было ожидать каких угодно, самых невероятных поступков. Однажды он притащил в портфеле наган и предложил на уроке: “Давай стрельнем!” Это он наверняка спёр у отца в комендатуре, где стоял большие ящики с оружием, найденным в лесу. Его туда сапёры складывали, они лес очищали от всего такого. “Да ты чего, вообще уже, - говорю, - знаешь, чего с нами будет! Отец с тебя шкуру спустит портупеей своей. И мой с меня тоже.” Он так заносчиво: “Отец меня никогда не бьёт, я мужчина и ничего не боюсь.” Надо же, мужчина, в девять -то лет. Сказанул, как в воду… это самое.