Но поскольку Леонид Леонов ощущал себя не только великим писателем, а и властителем дум, он попутно заговорил о недавнем чернобыльском взрыве как неучтенном эффекте форсированного технического прогресса. Евгений Алексеевич в ответ ввернул свежее фольклорное двустишие:

Если хочешь быть отцом,

Оберни его свинцом.

Слово за слово, и Леонид Максимович согласился, что хорошо было бы открыть глаза человечеству на отнюдь не радужные для него перспективы. Конечно, без паники, осторожно, легкими прикосновениями. Бить в рельсу, как от невинного предложения писать “заяц” через “е”, никто бы теперь, когда пахну’ло апокалипсисом, даже Леонову не позволил, а сам он так первый. Евгений Алексеевич не без витиеватости заверил, что в редакции работают не одни фраера и каждый готов помочь писателю оформить его мысли. Леонид Максимович пообещал подумать.

Думал он дня два. А через два дня ему понадобилось срочно уехать из Москвы на дачу в Переделкино, но машины на подхвате не оказалось. И Леонов позвонил в газету, чтобы предложить бартер: мы высылаем ему машину, а он диктует нам заметку о Чернобыле и о Горьком — аккурат к съезду писателей.

Тут же я схватил магнитофон и рванул к Никитским Воротам — на пятачок, где сошлись церковь Вознесения, в которой венчался Пушкин, шехтелевский особняк, в котором жил Горький, и современная башня, в которой квартировал Леонов. Открыл мне сам хозяин. Объяснил, что квартира на сигнале, набрал телефон охраны, дал отмашку, и мы вышли. В машине извинился, что по пути придется заехать в сберкассу. К окошку стояло человек пять. Мы пристроились в хвосте.

— Конечно, я мог бы и без очереди, — тоном заговорщика начал он, — все же, знаете, Герой, депутат и прочее, — и, сжимая-разжимая жилистые кулаки, неожиданно закончил: — Но этого не любят, могут побить…

Я не стал возражать, хотя не сомневался: если уж дойдет до драки, то побьют как раз того, кто добросовестно отстаивает свою очередь.

Покатили по Новому Арбату мимо зеленого островка посреди улицы. Деревья, если они посажены правильно, если им не нужно высвобождаться из тени, тянутся вверх как по ниточке, а тут они почему-то заваливались в разные стороны.

— Пьяные люди сажают пьяные деревья, — припечатал автор “Русского леса”.

На даче он положил перед собой два листика, исписанных почерком, неотличимым от кардиограммы, и начал, аккуратно подбирая слова, формулировать фразу за фразой. Я выставил на стол магнитофон, нарочито неуклюже повозился с ним, громко включил, проверил, движется ли пленка… Ждал, что капризный хозяин по обыкновению резко запротестует. Вале Помазнёвой он, например, категорически запретил пользоваться техникой. Сказал:

— Больше давайте практики руке.

Не дождавшись окрика, я из благодарности классику вынул еще и стопку бумаги, взял ручку и стал прилежно записывать за ним каждое слово. Иначе говоря, давал практику руке по полной программе. К тому же бескорыстно. Ведь магнитофон писал даже скрип пера.

Разобравшись с Чернобылем, Леонов перешел к съезду писателей. Старик опасался, что писатели, собравшись в Кремле, собьются на привычное высокопарное пустословие и не воспользуются тогда еще только забрезжившей возможностью поговорить по делу. Он начал издалека, рассказал о своей поездке к Горькому в Сорренто, о прогулках и разговорах на вольном итальянском воздухе и под конец резко свернул на короткую горьковскую реплику. Не кто-нибудь, а сам основоположник советской литературы говорил теперь устами Леонова:

— Мы не монахи, чтобы твердить в унисон.

Машина меня не дождалась, я шел на полустанок, и досадно же мне было. Завтра я принесу в редакцию машинопись бесстрашной и прямой леоновской заметки, ее повертят в руках, повздыхают, пожмут плечами, посоветуются где надо и никогда не напечатают. Даже набирать не станут. Да еще для Леонова придумают какую-нибудь чушь: он, мол, замечательно высказался, но я все испортил, задержал, потерял или перепутал. Фраернулся, одним словом. А начинать всю эпопею заново, сами понимаете, поздно, до съезда уже не успеем, а после — стоит ли?

Тем не менее к утру я свое дело сделал, принес две странички в редакцию, отдал Евгению Алексеевичу. На следующий день узнаю: не только набрали, но и Леонову в Переделкино свезли, и он попросил поправить одно слово. Какое? А вот здесь, в реплике Горького:

— Мы не монахи, чтобы бубнить в унисон.

И это, на удивление, было напечатано слово в слово! Перестройка, однако…

Съезд развеял леоновские опасения, что писатели поведут себя как монахи. Едва кто-то пытался удариться в риторику, как его тут же яростно захлопывали. Лопухнулся Егор Исаев, не сразу сообразивший, что овация не поощряет, а осуждает его краснобайство. Заподозрив неладное, он стал бешено наращивать скорость чтения, с длинных очередей перешел на сплошной клекот, достигнув нечеловеческой виртуозности, но добился лишь того, что к овации прибавился общий хохот.

Напоследок, с восьмой попытки, писатели все-таки выговорились.

Перейти на страницу:

Похожие книги