Таня очень просто представила гостя родителям, сказав: «Это Алеша Бахчанов, пришел нас проведать», — и Алеша понял, что она, видимо, уже говорила им о нем раньше. Старики засуетились, Алешу усадили в кресло. Вскоре на столе появился чай. Таня, оживившись, принялась расспрашивать Алешу, что он делал со времени их последней встречи, как работает, живет. Радушное отношение к нему Тани и ее родителей растопило в нем всяческие опасения и застенчивость. По мере того как незаметно текло время, у Алеши росла прочная уверенность в том, что он здесь гость желанный и что Таня, милая, близкая его сердцу Таня, так же счастлива этим вечером, как счастлив и он сам.
Когда надо было прощаться и уходить домой, гость снова обратил внимание на портрет юноши в солдатской шинели.
В этих гордых ясных глазах и крепко сжатых губах было что-то такое, что заставило Алешу невольно приостановиться перед портретом и всмотреться в него. Таня притихла. Но, уловив на себе вопросительный взгляд Бахчанова, пояснила:
— Это мой брат. Он сфотографировался после возвращения из солдатчины. И вот в этой самой шинели.
Она открыла дверцу шкафа и показала шинель, очень потертую, но так аккуратно разглаженную, точно эту шинель кто-то должен был надеть.
Тане, по-видимому, был приятен тот искренний интерес, с каким гость выслушивал ее пояснения, и она призналась:
— Мы храним и бережем все то, что связано с памятью о нашем дорогом Варфоломее.
Девушка показала пенал, подаренный ее брату в ту пору, когда он еще учился в школе; его исписанные тетрадки, лук со стрелами, мастерски сделанный самим мальчиком. Все это для семьи Чайниных представляло ценные и трогательные реликвии.
Незаметно заговорили и о самом Варфоломее. Отец Тани скупо и отрывисто, больше намеками, рассказал о близком знакомстве покойного сына со студентами, «которых потом сослали, кажется, за хранение банки с динамитом».
Это было началом той недолгой тревожной полосы жизни юного Чайнина, которая разразилась катастрофой.
Однажды там, где собирались его друзья, неожиданно появились жандармы. Донес ли им кто или сами они пронюхали о «тайном сборище» — неизвестно. Только стали они ломиться, требуя немедленно открыть двери квартиры.
Но кто легко продает свою свободу? Танин брат предложил своим товарищам спастись через чердачный ход, обещая на некоторое время задержать полицию. Он громко сказал, что будет стрелять, если только жандармы начнут ломать дверь. Он стал закладывать дверь мебелью. Убедившись в том, что он безоружен, жандармы осмелели и одним натиском повалили дверь.
Тогда он поспешил вслед за товарищами. Но один из жандармов бросился за ним и схватил его. Во время борьбы Варфоломей вырвал из рук своего противника револьвер, не давая тем самым стрелять в себя. Справиться с набежавшей оравой жандармов он не смог. Он никого из них не убил, не ранил, но после, когда его судили, ему было зачтено не только активное участие в тайной антиправительственной группе, но и оказание вооруженного сопротивления властям.
Он с большим достоинством держался на суде и не признал права царских сатрапов судить его.
Смертный приговор он встретил без страха и ничего не знал о прошении, поданном матерью.
За день до казни осужденному разрешили свидание с родителями.
Старая женщина рассказала об этих страшных минутах. Алеша понимал, как тяжко ей ворошить пережитое, и в то же время, быть может, своим рассказом она стремилась еще и еще раз вызвать в своем воображении бесконечно дорогой ее изболевшему сердцу образ сына…
— Ах, Леша, Леша… Это надо пережить, чтобы представить себе, что было, — говорила старая женщина, вытирая катившиеся слезы. — Вы любили свою мать, и вам легче понять переживания моего сына. Сердце мое так билось, словно из груди хотело выскочить. Шла сама не своя, только жадно вглядывалась в полумрак тюремного коридора. И вдруг, — не знаю, как случилось, — чувствую на своих плечах руки сына и слышу у своего лица радостные слова: «Мама… Родная моя. Как я счастлив, что снова могу обнять тебя!» Целую, бормочу сквозь рыдания: «Сын мой… Дитятко родное… Зачем отымают тебя?»
И все прижимаю его к своей груди, и кажется он мне таким маленьким, беспомощным, как бывало в далеком его детстве, когда искал он на груди у меня спасения от темноты, пугавшей его. «Сынок, да как же все это? Я ведь умру, если потеряю тебя…» А он, голубок, ласково успокаивает меня: «Будь тверда, мама. Что поделать? Иначе не мог. Так велела совесть». И снова прильнул ко мне. Слышу, как сильно и часто стучит его крепкое сердце. Кажется, будь силы — размотала бы врагов, выпустила бы моего орленка на волю. А минуты свидания летят с ужасающей быстротой.
И вот уже надзиратели торопят: «Хватит, сударыня. Вы отняли время у вашего мужа. Ему сегодня не дадут проститься с сыном…» Один даже лапищу на мое плечо положил. Но сын властно снял его руку: «Не троньте. Для матери сейчас лишняя минута стоит целой жизни».