— В апреле меня освободили, — продолжала она. — Хотела вернуться в Кронштадт. Но Кобяков не пустил. Говорил, там, после мятежа, все еще опасно. Да… У него с лагерным начальством ссора вышла. Из-за чего — он мне не сказал, но я думаю — из-за меня. Связался с преступницей… а ведь он был начальник культпросвета… Уволился Кобяков из лагеря и уехал в Череповец, он же оттуда на свет появился… Я освободилась, написала ему, так он сразу приехал в Холмогоры и увез нас. Два года прожили мы в Череповце, на Социалистической сто десять. Ужасно длинная улица… Он, Павел Игнатьич, там работал в угрозыске. Я на курсах медсестер училась. Может, так бы жизнь и пошла. Но в двадцать четвертом, в августе, убили Кобякова. В ночной операции брали они бандитов. Вот он и попал под бандитскую пулю. Паша мой.
Тут Валентина заплакала. Вряд ли, конечно, оттого что услышала про гибель Кобякова. Просто ей, плаксе, спать хотелось. Маша отвела девочку в смежную комнату, уложила и вернулась. Села, обеими руками раздвинула свою гриву на лбу — белом треугольнике над потухшими глазами.
— В Кронштадт мы ехали долго, — продолжала Капитолина. — В Волхове была жуткая пересадка, нас чуть под колеса не спихнули. Ну вот, приехали, ты простуженная, с кашлем, а я… Кто я? Преступница, отсидевшая срок. Меня на работу нигде не брали. В швейной мастерской только не испугались, взяли уборщицей. Мама устроила по знакомству. Мама меня жалела. А отец… твой дед тебя обожал, а на меня был вечно сердит… что я такая непутёвая… Постепенно жизнь как-то наладилась. Ты подрастала, и решили мы… ты ведь спрашивала уже, где твой папа… Да, мы решили тебе сказать, что твой отец был революционный матрос и погиб при штурме Перекопа. По датам это не сходилось, так мы передвинули дату твоего рождения. Для твоей анкеты при дальнейшей жизни. Погиб при Перекопе, — значит, у тебя порядок с этим… как оно называется…
— С соцпроисхождением, — подсказал я.
— Да. Вот и все. Теперь ты знаешь правду.
— Теперь знаю, — сказала Маша, слегка кивнув. — Спасибо. За пирожки, — тихо добавила она.
Капитолина с капитаном Гришей вскоре ушли. Маша принялась убирать со стола посуду. Я обнял ее и говорю:
— Понимаю, как неожиданно все это… как трудно тебе…
Она высвободилась гибким движением и взглянула на меня с тем же темным прищуром.
— Зачем ты это сделал?
— Что сделал?
— Зачем сошелся с этим Терентием?
— Я не сошелся. Я же рассказал, мы случайно разговорились возле универмага…
— В Хельсинки население — сотни тысяч, а ты
— Он бунтовал скорее
— Преступник! Трусливо сбежал, когда мятеж подавили!
— Маша, он твой отец…
— Не хочу! Не хочу такого отца! — Она с громким стуком поставила чайник на стол. Гримаса боли, не знакомая мне, исказила ее лицо. Рот был оскален, — я не узнавал губы, которые так любил… — Мой отец не был мятежником! Он воевал за советскую власть и погиб при Перекопе!
— Но ведь это неправда…
— Это
— Маша, сядь, успокойся, прошу… Я понимаю тебя. Я ведь тоже считал преступлением мятеж в Кронштадте. Ну, как нас учили…
— Нас учили правильно! И нечего оправдывать бунтовщиков!
— Да я не оправдываю. Но на самом деле было не так… не совсем так, как нас учили. Там не было белогвардейского мятежа. Они протестовали против расстрелов… против притеснений крестьян. Против разверстки и отбираловки. Матросы почти все были призваны из деревень, им в письмах писали, что отнимают посевы, лошадей…
— Шла гражданская война! Это были вынужденные меры.
— Да, конечно…
Не имело смысла спорить. Я знал все, что скажет Маша. Нас учили правильно… Кто бы посмел усомниться?.. Я и сам так думал, пока не прочел у Терентия пожелтевшие газеты, черт бы их побрал… эти невозможные слова о комиссародержавии… о диктатуре партии, захватившей власть… Нельзя читать такое… эти отголоски когдатошней борьбы… Надо было просто послать Терентия Кузнецова подальше…
— Ты права, — сказал я, опустив повинную голову. — Я не должен был… Понимаешь, когда я увидел у него эту фотографию, у меня в голове… ну мозга за мозгу́ заскочила…
— Ты не должен был. — Маша села против меня, глядя исподлобья. — Да. Не должен был жениться на мне. Я порченая. Родилась в лагере… Моими пеленками был сарафан питерской воровки…
— Перестань, — сказал я.
— Шелковый… в красных цветах… — Она заплакала, закрыв лицо ладонями. — В во-ро-вском сарафа-ане жизнь начала! — прокричала сквозь плач.
— Маша, перестань! Кто где родился, в каких пеленках лежал, — это что, имеет значение? Никакого! Ты родилась — вот самое главное! А я тебя люблю!
В том ноябре, может, самом страшном в моей жизни, на Кронштадт набросилась ранняя метель. Она завывала, хлестала снежными плетьми по лицу, когда я шел в Морской госпиталь.
А шел я навестить Федора Матвеевича.
Отряхнул от снега и сдал в гардероб шинель и шапку, накинул на плечи белый халат и заглянул в комнату медсестер. С Капитолиной мы договорились по телефону, она ждала меня.