Я все еще торчал на лестничной площадке, не хотелось мне идти к ним в гости.

— А моя мама всё вспоминает, как из очереди твою маму притащила, — сказала Ника. — Ой, ну идем!

Она ухватила меня за рукав шинели. Мы прошли по темному коридору в покатиловскую комнату. Тут на круглом столе горела керосиновая лампа. У окна, крест-накрест заклеенного бумажными полосами, топилась чугунная печка с коленом, выведенным в форточку. На печке стоял чайник — наш старый синий чайник с облупленной крышкой, я его сразу узнал. А в углу за печкой сидела в кресле худая старая женщина с вытаращенными глазами. Она нисколько не была похожа на Клавдию Поликарповну, но… кто ее знает… блокада сильно отражается на людях… Я поздоровался с ней, она не ответила, только слегка пожевала губами.

— Это моя мамаша, — сказал седой-молодой. — Ага, стемнело, надо маскировочку сделать.

Он задернул окно черной шторой, прибавил в лампе огня, подкинул в печку пару поленьев. Он неслышно двигался в мягких чувяках, и видно было, что он не ослаблен дистрофией. Да и не седой он, как я вначале подумал в полутьме, а белобрысый — ну, альбинос. А лицо было красноватого цвета.

— Вы садитесь, Вадим, — сказал он, придвигая стул. — Давай выпьем за знакомство. Как полагается. Меня Геннадий зовут.

— Я пить не буду. Ты сказала, — обратился я к Нике, — твоя мама мою притащила. Это как?

— А ты не знаешь? — Ника ставила на стол тарелки, стаканы. — Они в очереди стояли за хлебом. А тут обстрел. Как раз по Большому проспекту. Одна бомба прямо в очередь и попала…

— Не бомба, а снаряд, — поправил Геннадий.

— Какая разница? Много баб побило, всю очередь почти. Твоя мама тоже упала. Моя увидела, кинулась к ней, думала, что убитая. А у ней это… живая, только не видит, не слышит…

— Контузия, — сказал Геннадий, ставя на стол бутылку.

— Да. Ну, моя стала ее поднимать. Там еще одна была с нашего дому. Они твою маму на ноги поставили и домой повели. Вот моя лежит, значит, вспоминает. Как же так, бормочет, я ее, Веру Иванну, до дому притащила, а она померла…

— Садись, Вадим. — Геннадий уже и плеснул из бутылки в стопки. — Это чистая водка. С гарантией. Не технический спирт. Помянем.

— А где твоя мама? — спросил я Нику.

— Да там, — мотнула она головой на дверь во вторую комнату. — Слабая совсем, не встает.

Я хотел пройти туда, спасибо ей сказать, но Ника не пустила:

— Не надо. Мама спит.

Она сняла с буржуйки чайник и стала наливать в стаканы чай. Давно не видел я крепко заваренный чай, — нам ведь под таким названием давали кипяток, слегка подкрашенный чем-то. А тут был именно чай. Но не нравилось мне, что без спросу наш чайник взяли. Да и этот альбинос краснолицый не нравился.

Тут я услышал шаги в коридоре.

— Спасибо, — сказал я, отстраняя руку Геннадия со стопкой водки. — Елизавета Юрьевна пришла, мне с ней повидаться надо.

— Вадим! — Елизавета кинулась мне на шею, я чмокнул ее в щеку. — Ой, как я рада!

Она только что пришла, зажгла на столе коптилку, пальто еще не успела снять, или вообще его не снимала. В комнате было холодно, не то что у Покатиловых. На железном листе перед печкой-буржуйкой лежала куча обрезков досок, перевязанная веревкой.

— Очень сегодня повезло, — говорила Елизавета оживленно, — пачку папирос выменяла на эти доски. А знаешь, что́ люди рассказывают? Кто-то с Медного всадника доски содрал, которыми его заколотили. Мол, ему не холодно, а мы согреемся!

Она засмеялась, глядя на меня ласковыми глазами. И принялась растапливать буржуйку — наколотые щепки заложила, сунула скомканный обрывок газеты и подожгла. Дым повалил в комнату, но тут же, сообразив, что ли, что пыхнул не туда, пошел в трубу, выведенную за окно. Оно было заколочено фанерой.

Я огляделся. Мебели в комнате почти не было. Стояли у стен две кровати, заваленные одеялами, скатертями, чем-то еще. Стол, накрытый клеенкой, был заставлен посудой. Еще стояла в углу швейная машинка «Зингер». Ну и пара стульев — вот и вся мебель. Тут и там на голых стенах были ободраны обои (серые, в выцветших розовых цветочках). Висел телефонный аппарат (но телефон не работал). В черной тарелке радиорепродуктора стучал метроном, бесстрастно отсчитывая тягучее блокадное время: так-так-так-так…

— …Не представляешь, Вадим, как мы жили… — Елизавета, растапливая печку, ставя на нее кастрюлю и что-то наливая из судка, говорила безостановочно. — В ноябре-декабре по рабочей карточке двести пятьдесят, а нам, остальным, — сто двадцать пять грамм… Это два тонких ломтика… А хлеб — одно название… говорили, в нем целлюлоза… опилки сосновой коры… Съедобные опилки — представляешь? Да что опилки! Конторский клей варили — студень получался… давились, но ели… К нам в больницу на санках привозили умирающих… груды трупов, завернутых в простыни… Ты не представляешь! Сейчас разогреется, мы супу поедим.

— Не надо, Елизавета Юрьевна. Я не голодный, а вы поешьте.

— Какая я тебе Юрьевна? Просто Лиза.

Так-так-так-так — стучал метроном.

Перейти на страницу:

Поиск

Похожие книги