Сразу вспомнил я и о том, что совсем недавно один из наших прежних знакомцев, полагая, что сведения о ней мне совершенно безразличны, что я напрочь «погряз» в своей столичной жизни, рассказал между прочим о неладах ее с мужем (или несколькими мужьями), о постоянных неприятностях и даже несчастьях с детьми: старший сын, еще совсем молодой человек – в тюрьме, дочь в доме для умалишенных, младший сын тоже чем-то тяжко и, кажется, неизлечимо болен. Вот тогда-то я в первый раз поверил в «настоящесть», во всамделишность всего с ней происходившего, тогда в первый раз мне и померещилось в судьбе ее что-то тайное, страшное, ей же самой, а может и нами двумя совместно устроенное…

– Я вас, мушчина, спрашиваю! Профэссия ваша?

Оказывается, так вот рядом, молча, мы и дошли с очередью до редакционного стола, за которым сидела рыжая фурия. Рыжая работала в газете недавно и меня в лицо, конечно, не знала.

– Я – нет… я не стою здесь… Я на секунду, Станислава, – сказал я тихо, и в первый раз взял ее за локоть. Она отшатнулась, – сейчас сбегаю только…

Она исчезла мгновенно. Меня не было всего минуту, но когда я прибежал, держа в руках, как дурак, ключ от своего кабинетика, ее уже не было. Такого оборота я не ждал. Ждал совсем иного: упреков, жалоб, угроз. Я приготовился все, какие имел деньги, и в несколько секунд – чего мне никогда не удавалось раньше – занял еще тысяч триста… Я приготовился к скандалу дома, к насмешкам на службе. Я хотел взять ее с собой, потому что понял вдруг и внезапно, что тогдашняя ее ложь и мое раздражение – это ведь не все! Было, было между нами нечто такое, о чем надо сейчас крича и плача сожалеть, и что, возможно, стоило всей дальнейшей ее и всей дальнейшей моей жизни. Было то, что мы убили и задушили в себе, то, что тайно терзало и преследовало меня в виде житейских невзгод и профессиональных провалов…

Я мыкался среди беженцев до вечера, разузнавал, выспрашивал, от меня шарахались, никто ничем мне толком сказать не мог: приехала с сыном, где живет – непонятно, муж погиб, осталась без всего, еле из этого ада выскочила…

Вот все, что тебе удалось узнать. Она исчезла и больше ни разу в редакции не появилась. А эти люди, эти беженцы явно остерегались, или презирали, или даже ненавидели тебя да и всех нас, и не говорили ничего. Они медленно шкутыльгали и плыли сквозь тебя, тускло мерцая сухими от черноты глазами. Они приходили из инобытия и уходили в него, они отталкивали тебя с гадливой дрожью, не хотели взять с собой в только им одном принадлежащий разор и ад. Они остерегались и вздрагивали, словно чумные, боящиеся наказания (чьего? чьего?) за то, что заразят, а может и уволокут с собой в могилу здорового. Они уходили, хотя в редакции и оставались; и вместе с ними уходила и уйдет осень, и вот уже на пороге зима, и ты сидишь в узком своей захламленном, как и ее комната кабинетике – только он наверху, а не внизу, – и пишешь. И знаешь, так и надо: сидеть, писать. Почему? Потому хотя б, что жизнь всегда одна и та же! И об этом надо сказать немедля. Это брехня ведь, что тогда жизнь была лучше, а сейчас хуже! И это гнусный обман, что сейчас она лучше, чем тогда! Она всегда! Слышите вы, козлы? Она всегда одна и та же: с треснувшим овалом зеркальца близ женских губ и заточенным шилом мокрушника в руке! Или не так: она как тот вешающийся с обвившей локоть веревкой, а мы… Мы все, стало быть, в доме повешенного?..

Она – бесчувственная! Безъязычная! Глумливо за нами надзирающая и подсматривающая! Идущая вперед без задержки! Спешащая вперед хитро, со скрытыми намерениями и тайным умыслом! И главная черта жизни – полная ее отгороженность от нас: делайте себе, что хотите, я свое из вас выну, выжму, свое из вас возьму. Тело возьму, душу возьму, дух… И поэтому может быть она – жизнь наша – и безбожна. Верней есть в ней черные глубокие и тошные дыры, которые Бог не проницает. Дыры, в которые мы со сладостью и дрожью, по-отдельности и целыми семьями, сообществами, временами и континентами проваливаемся.

И посему истинность для тебя в том, что ты жил тогда, а пишешь о жизни сейчас. Истина, не ложь! Ложью было бы жить сейчас, а тогдашнее забыть, необмыслить, не вспомнить…

Поэтому: садись, пиши, умри!

Хоть умри – а напиши, и живи, чтобы написав, обмирать над любовью или чушью пустой тысячекратно! Садись, пиши, умри! И сквозь настоящее, тут же под пером становящееся прошлым, вдруг да проглянет будущее, которое по временам мелко и чудовищно, а по временам блистательно и сладковыйно, будущее, которого мы в сущности – когда молчим – боимся. Да и, кроме того: вдруг письмом своим ты вернешь ее, пылающую жарким страхом, тонущую в черном огне женщину? Вдруг за мнимым, а возможно и не мнимым уловлением чужой и своей неправды последует новая жизнь? Вдруг?

Вот ты и выписываешь, торопясь:

«Тихо и трепетно мерцает сад. Снова осень перемешалась с весной. Снова, снова подкрадывается к тебе тайная, невыразимая, иная, не испробованная никогда жизнь».

Жизнь – письмо? Жизнь – женщина? Жизнь – припоминанье?

<p>БОРИСЛАВ</p>
Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Все книги серии Русский ПЕН. Избранное

Похожие книги