Гастроли! Это ведь одно только слово было такое «гастроли». Просто мы колесили полубессмысленно по областям, объезжали на двух небольших автобусах с декорациями и испанскими шляпами в картонных футлярах степные курганы, пастушьи курени, срезая жужжащими, как электрические машинки для стрижки волос, краями автобусов пучки сухих придорожных трав. Но именно такие гастроли я больше всего и любил: маленькие курортные городишки, вытянутые в длину екатерининские села с хитро-хмурыми молоканами, с унылыми сельхозевреями, с востроязыкой и нежной голотой русских губерний: Орловской, курской, Тамбовской, с вечно озабоченными рыночными ценами толстоусыми украинцами…
Гастроли должны были начаться через три дня. Завороженный их медлительной никчемностью, их долгозвучащим странничеством, забыв о грозных предупреждениях директора-певца, я тут же к гастролям этим стал лихорадочно готовиться.
Все возвращалось на круги своя. На следующий день перед репетицией в театре, в нижнем переходе бесшумно, как лунатичка, возникла Стася, с тихими воем повисла на мне… Жизнь опять завертелась и понеслась куда-то комковатым вихрем, вызывая во мне странную радость обреченностью и несвоевременностью всего происходящего.
В тот день мы оба были заняты в спектакле, верней шел редкий, чуть не единственный в репертуаре театра спектакль без музыки и танцев, и вместо того, чтобы тут же спуститься в узкую комнату-башмак, она шкодливо (если не сказать паскудно) улыбаясь протащила меня сначала пешком по всему городу, а затем втолкнула все в то же кафе-поплавок.
Компания в «поплавке» собралась наша обычная: лейтенант-пограничник Леня; два студента без речей; девушка из торговой, но приличной семьи; длинная, узкотелая, сиявшая матовой смуглотой лица арнаутка, вызывающе горбившаяся, работавшая в каком-то конструкторском бюро, выкрикивавшая слова отдельно и резко, кланявшаяся при произнесении их, как цапля. Все, повторяю, возвращалось т возвратилось бы на круги своя. Но тут произошло невообразимое.
Весь день Стася вела себя странно, капризничала, впадала в краткие и неглубокие водоворотцы истерик, затем вдруг заливисто смеялась, что-то хотела объяснить, потом просто отворачивалась, дулась, в ней происходила какая-то борьба, зрели и рассыпались, как теперь я понимаю, какие-то намерения и решенья. Но я, занятый своими мыслями, занятый расположением в ряд, вытягивание в одну ясную линию повисших надо мной трудностей, на все это внимания не обращал. Наконец, уже за столиком, в 2поплавке», она видимо как-то собрала в пучок, суммировала свои мысли и шепнула мне в ухо: «Хочешь, здесь, сейчас разбежимся? Навсегда?.. А? я ведь мешаю тебе… Я вижу… я старая танцорка, – ей было ровно двадцать лет, – а у тебя все впереди… Ну, говори. Хочешь?».
Я что-то возмущенно буркнул, продолжая поедать дешевую и вкусную, густо посыпанную крупно хрустящей зеленью снедь, которой давно уже был заставлен весь наш стол.
– Хочешь, хочешь… – вдруг после паузы снова возникла она. Потом промолчав, добавила: «А хочешь – получишь». Несколько минут она сидела тихо, не принимая участия в общей безалаберной и бездумной беседе, выпила лишь глоток красного, терпкого, очень холодного, ломящего зубы вина, а затем, медленно и плавно поведя великолепной, золотокожей, по плечо оголенной рукой, смахнула от себя на пол несколько тарелок и вазочку с цветами, мигом вскочила – причем я же ее машинально и слегка опупев от неожиданности, и поддержал, чтобы она не упала, – на стол.
– Мужики, слухайте! – зазвенела она низко-серебристым своим, вовсе не глухим, но каким-то слегка ужатым голосом. «Поплавок» мигом стух, и невиданный по тем мертвенно-спокойным временам скандал начался.
– Мужики, вы поглядите! Вы только гляньте на него! Ему мало моих рук! Мало моей задницы! Мало ног! – Она не очень высоко задрала и тут же опустила свое черное длинное платье. – Так он еще душу из меня вынуть хочет! – кричала она со своим еле уловимым западнорусским акцентом.