Через два дня и снова в сумерках отряд был разбит наголову. Уходя с остатками штаба в долину, туда, где турки ни за что не стали бы партизан искать, она все время оглядывалась, смотрела вверх на те места, где он стоял до сих пор: с обрезанным по плечо рукавом, смешно надувая губы, улыбаясь. Шея её от поворотов и задираний головы вверх почти одеревенела, обычный для турецкой поселянки и непривычный для неё, городской жительницы, платок всё время сбивался вниз, на плечи, каштановые волосы на концах слиплись, рот кривила судорога.

Здесь, в незримом Курдистане, про рот ей напоминали лишь дважды. И оба раза Мехди. Он не очень хорошо говорил по-русски и потому долго тужился, прежде чем выдавить из себя:

– Пшш… какой болшой… Эта караша… караша… Твою мать…

Она вспоминала об этом сейчас, вспоминала в те мгновения, когда Мехди ощупывал взглядом её кривимый судорогой рот. Отворачивая лицо вбок, в сторону, она тут же решила сдаться турецким властям. Она гражданка России, её должны, обязаны отправить домой. Через час она неосторожно сказала об этом Мехди, когда он помогал ей спуститься с крутого обрыва и вроде бы случайно коснулся её лица. Мехди засмеялся.

– Пшш… Уродовать тебя будут… Губки совсем оторвут… Пшш… Некараша… Са мной тебе идти надо…

Она ушла-таки с Мехди. Случилось это потому, что во время короткого привала прямо в поле, на краю небольшого леска, она заснула. Проснувшись, увидела – никого рядом нет. Потом Мехди, целый час прятавшийся в кустах, прятавшийся, чтобы довести её до белого каления, рассказал: её хотели унести, забрать с собой, но он уверил всех в том, что она согласилась уйти с ним и только с ним…

Его не было.

Его не было, а она жила, жила! Год, два, три… Она жила, и пение жизни, как казалось, совсем иссякшее, вновь потихоньку стало возрастать в ней.

В доме Мехди, в тихом козьем селении из четырнадцати притиснутых к скалам домов, она прожила три с лишним года. Первые два года сознавала себя мало. Но потом ощущение плотности бытия вновь стало возвращаться к ней. Дальше – больше. Она стала потихоньку замечать: со смертью мужа мир совсем не умер, он живёт, здравствует, злодействует, мир по-прежнему велик и кроме смерти случаются в нём и другие события. Тогда, на легчайшем пианиссимо она стала петь и прикидывать: что бы это за селеньице такое было? Что за страна, где говорят не по-курдски, не по-турецки – чёрт-те знает по-какому…

Мехди с ней почти не разговаривал. Он чего-то ждал, на что-то надеялся, скудно кормил её и почти не принуждал к сожительству. Однажды он попробовал, но получилось у него скверно, неловко.

Мехди пришел к ней ночью, сказал:

– Я не знаю, за что тебя любил Надиршах. Я тебя презираю. За то, что смелая. За твой рот. За всё. Так, презирая, я и буду тебя любить. Раздевайся!

Она быстро и ловко разделась, подошла к нему вплотную, ласкаясь, опустилась на колени, мягко поднесла к лицу правую его руку и крепко прикусила зубами указательный палец этой руки. Он пытался нагнуться, ударить её. Но она вгрызалась зубами в мякоть пальца всё сильней и сильней, давая понять: ей ничего не стоит перегрызть сухожилия, сломать кость, откусить палец напрочь…

– Хорошо… Я не трону… Не трону тебя больше… – сказал он через несколько минут. Она разомкнула зубы, вытолкнула изо рта его бесчувственный палец, выплюнула кровь и всё так же легко (не стесняясь его, лишь повернувшись спиной) оделась.

– Я понял, почему ты была с Надиршахом, – сказал Мехди уходя. – У курдов сладкая кровь. Поэтому их бьют, убивают, кусают. И будут убивать, кусать. А ты – вамп. Вампирка. Посмотри на свой рот в зеркало. С таким ртом выходить на улицу нельзя. Будешь дома.

– Я не вамп. Я русская баба. Люблю за раз только одного. Сейчас я люблю Надиршаха, – ответила она и замолчала на год.

Три года она не пыталась выбраться из козьего (коз было множество во дворах, на склонах, на улице) селения. Куда? Зачем? Как-то вначале она попыталась сообщиться с местными жителями, вышла на улицу, говорила, что из России. Её не понимали, шарахались, бормотали что-то на непонятном – не курдском, не турецком, не армянском – языке.

На четвертом году она легко, внезапно, без малейшей натуги и без малейших сомнений запела. Мехди петь не разрешал, называл пение развратом. Но как только Мехди уходил, она начинала петь снова. Пела она теперь только русскую классику. Иногда пела народные песни, добавляя в припевы триолек из немецких зингшпилей. Что-то происходило с её голосом, с её великолепным, грудным контральто! Голос стал глубже, объёмней. Диафрагма работала чётко, сильно. Классика стала звучать в её исполнении возвышенно и чуть зловеще. Народные песни становились дикими и суровыми, под стать горам. Под стать горам были и теперешние мысли: тяжко-осыпающиеся, ранящие, но и сверкающие, но и сияющие иногда остро и чисто, как предполуденные вершины.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Все книги серии Русский ПЕН. Избранное

Похожие книги