Знакома она была в козьем селении только с тремя женщинами. С одной из них – сестрой Мехди – она подружилась. Зара и сообщила ей: Мехди не тот, за кого себя выдает. А больше Зара сказать ничего не может и спрашивать её не надо, не надо! Зара говорила по-русски намного лучше Мехди. На вопрос: в какой стране они находятся, Зара лишь печально опускала глаза: «Здесь нет страны. Здесь земля небольшого, но очень строптивого народа.» Зара называла какое-то племя, о котором никто, кажется, и слыхом не слыхивал. На вопрос, почему вокруг нет мужчин, Зара загадочно, но и по-восточному застенчиво, отвечала:
– Они воюют. Они всегда воюют. А ты поёшь. Ты всегда поёшь.
Конец её пленению пришел нежданно-негаданно. Мехди вдруг потерял чьё-то покровительство, кто-то предал его. В комнате для размышлений он кого-то ругательски ругал по-английски и по-курдски, не спал ночами, ходил, как привидение, по каменному, вросшему обоими этажами в скалы, дому. Мехди приходил и к ней, грозился убить, плакал, кричал, говорил, что его «кинули», что он ошибся в хозяине, и теперь ни головы, ни денег (денег в доме никто никогда не видал) ему не спасти.
Однажды днём по единственной улице козьего селения медленно проехала машина. Она ехала себе и ехала, жалко блестя жуковатой коричневой спинкой. Наблюдать за неуклюжей машиной в горном диком селении было уморительно. Ёлка глядела на машину из верхнего окна и смеялась. Машина скрылась, ушла за изгиб улицы, а через минуту за машиной выскочил и припустил со всех ног, как сумасшедший, Мехди.
Домой Мехди вернулся поздним вечером. Лицо его было мучнисто-белым, глаза выпучены, как у рака. Похоже было, что он опился густого макового настоя. Натыкаясь на горы пуфиков, на старые деревянные кресла, Мехди побрёл по дому. Наконец, добрёл до её комнаты. Она тихо пела. Тяжко-сладкие низа из «Царской невесты» брались ею дерзко, мощно, точно…
– Рот женщины – помойная яма, – сказал Мехди, задыхаясь то ли от сдавленного смеха, то ли от невидимых слёз. – Ты не будешь больше раскрывать свой рот. Ни для любви. Ни для пения.
Ночью она проснулась от дёргающей электрической боли в губах. Голову вертело, словно подгнивший арбуз в воде. Какой-то чад плавал перед глазами. Она провела ладонью по губам, как привыкла это делать с детства, словно проверяя: на месте ли её варенички, на месте ль лепёшечки.
В её онемевших губах, грубо простегнув их насквозь, головкой вниз торчала громадная медная булавка. Дёрнувшись от отвращенья всем телом, Ёлка тут же вспомнила, что пила вечером свой любимый, ею же самой смолотый в ручной турецкой мельнице кофе. Смолов кофе, она на минуту из кухни отлучилась, а возвращаясь, столкнулась с Мехди. Он всё ещё походил на опоённого маком и дохнул на неё странным перегаром. Кофе, который она пила, тоже был с каким-то чадным привкусом…
Волнуясь, как волновалась лишь перед первым сольным концертом, изодрав в нетерпении верхнюю губу, она выхватили из кровавой мякоти булавку, швырнула её на стену. И на мгновенье не могла она допустить чужого прикосновенья к инструменту её жизни, к губам! Тут же обильно залив губы йодом, она села, превозмогая боль, стала думать. Было ясно: произошло что-то серьёзное.
Два дня ни Мехди, ни Зары дома не было. Можно было выйти за ворота, можно было убежать, уехать. Однак ни сил, ни денег на оплату дороги взять было неоткуда.
Превозмогая боль, она стала ходить по дому, искать хоть что-нибудь ценное для продажи. Но дом был гол, суров, пуст. Она прошла его насквозь, подымая кумганы, сдвигая половицы, позвякивая в сухих рукомойниках медными головастыми палочками для спусканья воды.
«Могила. Каменная могила…» – шептала она.
Силы стали вдруг быстро иссякать. Ей казалось: это оттого ещё, что хочется, но невозможно петь. Тогда она стала молиться. Но и молитвы превращались у неё лишь в попытку пения, в мысли о нём.
Рот её израненный шевелился, рот жил своей, отдельной от неё жизнью. Рот был как человек, как мужчина, как нечто мужское на женском лице. И жизнь рта интересовала её сейчас больше жизни тела. Трещинки, ранки, порезы, любые шевеленья его пещеристого тела – заставляли обмирать, воскресать, надеяться… «Твой кровавый, твой татарский рот…» – вспомнились ей стихи Анфима. Рот – и есть человек? Да, так! Вот он, рот, шлёпает по кухням! Вот вопит на театральных подмостках! Вот плывёт, горя, над одинокой постелью. Вот слюнявит себя на папертях у церквей. И нет кроме рта у человека ничего: ни духа, ни тела…
Изнемогая от пустоты и бесприютности дома, она стала подолгу глядеть в каменное верхнее окно. Окно было маленькое, врезанное в боковую, не запирающуюся скалами стену. За стеной темнел обрыв. За обрывом, за козьими спусками стелилась йодисто-красная пустыня: полуразрушенный, может языческий ещё храм, камни, камни, песок. Она безотрывно вглядывалась в эти камни, в эти пески…
Наконец, мелькнула тень Иисуса, белая ткань, лёгкий крестик, крыло.