Второй раз в жизни опозоренный Найрн тайком бежал, спеша скрыться от всех и вся, с глаз долой, и чувствуя себя ничтожным, точно земляной червь. Нет, еще ничтожнее – ведь даже черви под ногами были созданиями добрыми и полезными, и жизнь вели бессребреническую и плодотворную. А вот ему не было места нигде – что нужного или желанного он может хоть кому-нибудь предложить? Ничего. Спотыкаясь о корни, наталкиваясь в темноте на деревья, он мрачно размышлял о том, что стихи кое о чем умолчали. Даже поверженный герой в когтях дракона мог испустить дух, зная, что стремления его были достойны, храбрость непоколебима, он сделал все, что мог, и погибает с честью. Однако бард, потерпевший неудачу во всех Трех Испытаниях Костяной равнины, подобного утешения был лишен. Список его поражений был точен, и приговор суров. Вот только в стихах ни слова не говорилось о неистребимом привкусе в горле – таком, точно он наелся сухой и горькой золы вчерашнего костра. Стихи и не заикались об ощущении, будто даже кости горят от стыда, и во всем теле нет укромного уголка, куда можно забиться и спрятаться. И Найрну, в отличие от героя, было не найти освобождения даже в смерти от драконьих когтей, разрывающих сердце.
И это было еще не самое худшее.
Самое худшее открылось после, с течением дней, недель, месяцев. Арфа звучала не в лад, и уши больше не различали той точки, когда натянутая струна зазвучит верно. Пальцы словно превратились в туго набитые колбасы – проворства и гибкости в них осталось не больше. Из памяти исчезали строки, куплеты, а то и целые песни. Если на деревенской улице ему и подавали монетку-другую, то только из жалости к дурачку, с трудом извлекающему из скорбной головы обрывки танца или баллады. Играя против Уэлькина, он будто сжег себя дотла, и от всей его музыки осталась лишь пара крохотных, медленно дотлевавших угольков.
Ни о чем таком поэт не упоминал.
Не предупреждали стихи и о постоянном одиночестве, о необходимости прятаться, менять имя, постоянно кочевать с места на место, только уже не из любопытства, без той радости, что приносили прежние странствия. Теперь он шел вперед, чтоб убежать от самого себя, но всякий раз уносил себя с собой. Все это он узнал за первые месяцы новой жизни – немилосердно погожее лето начала его изгнания и яркую, красную с золотом осень. Остальное сделалось ясно лишь годы, а то и века спустя.