Побег от света в любовно-творческую идиллию на лоне природы был мечтой поэтов, и Вольтер реализовал эту мечту в реальности; Батюшков, часто помышлявший об интеллектуально-сердечном уединении в горацианском духе, хотел своими глазами увидеть место, где подобное уединение стало для поэта возможным.
В своём роде это был пример для подражания. История творческой связи Батюшкова с наследием Вольтера фактически невелика, но там, где она есть, она – существенна. Тень Вольтера так или иначе коснулась почти всех литераторов того времени. Один из первых опытов Батюшкова был вольным переводом его послания; цитаты рассыпаны по письмам, и особенно “довоенного” периода, ведь Батюшков в те годы много острит над бесталанными, но нахрапистыми собратьями по перу, и в этой роли не может не оглядываться на сатирический опыт Вольтера. Батюшков не по-вольтеровски добродушен и не настолько, как Вольтер, желчен – всё-таки другой ум и темперамент – ну так что ж? Тем более, что обратная сторона насмешки – эпикурейство – тоже ведь “батюшковская” тема. Правда, мало кто из писателей, а уж тем более Батюшков, имел подобную вольтеровской слабость к материальным украшениям жизни. Философия потребления не была в его духе. А Вольтер в одном из писем называет себя и возлюбленную прямо: “nous sommes des philosophes très voluptueux”, сластолюбивыми философами. И это правда, если посмотреть, в какой изысканной обстановке предавались любви, искусству и наукам эти люди. А Батюшковский гедонизм был всё-таки другого рода. Вслед за Горацием он мог бы сказать, что “Плащ роскошен твой – из багряной шерсти, / Крашенной дважды. // Я же принял в дар от нелживой Парки / Деревеньку, дух эолийской музы…”[37]
Осенью 1812 года, когда Муравьёв-Апостол заговаривает Батюшкова в Нижнем антифранцузскими тирадами, тот согласен во многом и тоже рьяно бранит “вандалов” – но Вольтера оставляет вне обвинений. Его поразительный ум, считает Константин Николаевич, как бы озаряет светом, в лучах которого человек обретает истинную меру. И если она безутешна, здесь нет вины Вольтера. “Нужно исходить из того, – говорит Вольтер о людях, – что они и не хорошие и не плохие… Добрые поступки оценивать выше их достоинства, за дурные наказывать меньше, чем того требовала бы вина… Вот как должен действовать разумный человек”.
Трудно не согласиться с подобным утверждением.
Вольтер проповедует свободу человеческой мысли и достоинство личности. Он отстаивает права и свободы людей умственного труда – писателей, поэтов, философов. То есть его,
Побег от света в любовно-творческую идиллию на лоне природы был мечтой поэтов, а Вольтер реализовал эту мечту в реальности; часто помышлявший об интеллектуально-сердечном уединении в горацианском духе, Батюшков видит место, где подобное уединение превратилось из мечты в реальность. В поместье Сирей-сюр-Блез он проводит сутки. Застолье продолжается до глубокой ночи – в зале, где собирались лучшие умы Франции, а теперь вдоль стен русские знамёна и слышны голоса захмелевших офицеров, читающих друг другу французские и русские стихи. Видно, что пришельцы с Востока – подобно Анахарсису – осведомлены о культуре Франции не хуже, а иногда лучше обитателей замка. Полюса просветительской традиции словно меняются местами. Отныне её носители – восточные “варвары”, воспринявшие лучшие истины философа и теперь словно “возвращающие” их на испепелённую войнами родину.
В очерке оживает голос и самого Вольтера. Он звучит в его письмах, написанных из Сирея. Письма эти опубликованы в книгах, книги стоят на полках. Батюшков – благодарный читатель. “В них он вспоминает, – говорит поэт, – о временах прошедших, о людях, которые все исчезли с лица земного с своими страстями, с предрассудками, с надеждами и печалями, неразлучными спутницами бедного человечества”. “К чему столько шуму, столько беспокойства? – восклицает он. – К чему эта жажда славы и почестей? – спрашиваю себя и страшусь найти ответ в собственном моём сердце”.
Ни к чему, мог бы закончить читатель.