В августе 1814 года в семейство Вяземских приходит горе: через три месяца после победных торжеств умирает их первенец, полуторагодовалый Андрей, которого вынашивала и родила в эвакуации Вера Фёдоровна. Печальное событие как бы подводит черту под прежней жизнью Петра Андреевича. Завистницы смягчают тон, та же Волкова через год пишет, что Вяземский “стал нежнейшим из супругов и примерным отцом семейства, какие бывают лишь мужчины лет сорока”. К зиме 1815-го у Вяземского, действительно, на руках годовалая дочь Мария и младенец Дмитрий. Но если в супружестве князь “нежнейший”, то в стихах по-прежнему зло насмешничает. Жуковский ещё в марте 1814 года вынужден писать ему дружескую отповедь на правах старшего товарища. “Не унижай таланта своего злословием”, – пишет Василий Андреевич. “Слава остряка не есть ещё слава. Одобрительный хохот некоторых чудаков не есть ещё одобрение, и человеку с твоим умом и характером такое одобрение постыдно”. “На снурке самолюбия водят тебя шалуны и показывают обществу за деньги”. “При всём твоём уме тобою правит всегда одно первое впечатление. Карабанина не полюбил ты за его распухлую жопу и по жопе судишь о голове и сердце”. “Зачем быть фанатиком цинизма?” – наставляет Петра Андреевича и Батюшков. “Пришли мне всё, что написал нового, – просит он из Петербурга в марте 1815-го, – дай бог, чтобы это было важное”. Батюшков только закончил философскую сказку “Странствователь и Домосед” и советует Вяземскому приложить творческие усилия на этой ниве. “Это род не низкий, – добавляет он. – Требует ума и большой разборчивости”. Вяземскому сказка не нравится, как не по душе ему и новые, непривычные умонастроения Константина Николаевича. Он ждёт от друга эпикурейских песен любви и неги, а не философской сказки о болезненной “охоте к перемене мест”. По характеру и возрасту Вяземскому невозможно понять, что год войны и странствий, и возвращение, и творческий кризис, и даже сватовство – переменили его друга, и, кажется, переменили навсегда. Худое путешествие, отныне полагает Батюшков, лучше, чем доброе домоседство. А Вяземский со всей пылкостью эгоизма требует от Батюшкова – Батюшкова прежнего. Сбрасывание “старой кожи” в творческой судьбе настоящего поэта юному Вяземскому ещё неведомы. “Твоё беспокойствие наводит на тебя мрачность, тяготит тебя и приводит в совершенное изнеможение, – пишет он Батюшкову. – Меня пугал Жуковский, теперь вижу, что он только хворый, а ты – больной”. То, что, однако, не ускользает от Вяземского, – это характер изменений в товарище. Он чувствует, что его дух, о котором ещё недавно можно было бы сказать словами Гёте (“беспечальный взгляд на неугомонную земную суету”) – теряет беспечальность. Но Батюшков не Гёте, и дух его, действительно, неустойчив. Там, где великий немец видит благожелательную связь человека с мирозданием – Батюшков всё чаще видит разлад, отчуждение, абсурд и злую насмешку. И Вяземский это чувствует. “Пипинька, я тебя не узнаю, – пишет он в другом письме. – Ты дуешься и за себя, и за других. Тебе надобно подышать очищенным московским воздухом, чтобы очистить себя от петербургских паров, закоптивших твой светлый и весёлый ум”. А дальше, чтобы резко переменить тему, он скажет фразу, которая станет впоследствии хрестоматийной. “Что скажешь о сыне Сергея Львовича? – спрашивает он. – Чудо и всё тут. Его «Воспоминания» скружили нам голову с Жуковским. Какая сила, точность в выражении, какая твёрдая и мастерская кисть в картинах. Дай Бог ему здоровья и учения, и в нём будет прок, и горе нам. Задавит, каналья!”
Александр Пушкин. “Воспоминания”, о которых пишет Вяземский – это, конечно, “Воспоминания в Царском Cеле”, прочитанные поэтом на экзаменах осенью 1814 года. Уже зимой 1815-го Измайлов напечатает стихотворение в “Музеуме”, и это будет первая публикация Пушкина за полной подписью. В стихах (со множеством скрытых цитат из Державина и чисто батюшковских созвучий) – элегически воспоминаются военные победы героев ушедшего века, чья славная история наглядно запечатлена в царскосельских памятниках садово-паркового зодчества. Подобная двоящаяся картина далёкого-близкого прошлого есть у Батюшкова, его историческая элегия “На развалинах замка в Швеции”, написанная летом 1814 года на пути из Швеции – элегия-видение, где в образах ушедшего поэт осмысляет и прошлое, и угадывает будущее – прочитана Пушкиным в журнале “Пантеон русской поэзии”. Однако большая часть пушкинского стихотворения говорит о Москве – городе, который буквально на глазах из агнца, которого принесли в жертву наполеоновскому демону, превращается в точку отсчёта не просто победы над Злом, но наступления “эры милосердия” (“Но что я вижу? Росс с улыбкой примиренья / Грядет с оливою златой”).