Василий Пушкин. Василий Львович был в тот московский год на виду и на слуху у литературного сообщества. Среди тех, кому искренне, хотя и не без иронии, симпатизировал Батюшков, Пушкин мог бы сполна выразить всю “московскость” литературы предвоенного времени. Человек-персонаж, он с лёгкостью нарушал границы между литературой и жизнью, дополняя собственным колоритным образом – и свою поэзию, и свою жизнь. Это смешение чернил и крови было в то время атрибутом литературной светскости и помогало чисто по-московски подстроиться под обстоятельства. Представленный в Париже Наполеону, бравший уроки декламации у легендарного Тальма – Василий Львович мог одним этим уже привлечь внимание к собственным сочинениям. Он одевался и причёсывался по парижской моде, и даже разрешал дамам обнюхивать напомаженные волосы. Искренность, с какой он уверовал в “карамзинизм” и “чувствительность”, и раж, с которым их проповедовал – помноженные на раблезианство во всех областях от застолья до брачных чертогов – скрашивали и его нелепый вид, и его плохо скрытое самолюбование. “Рыхлое, толстеющее туловище на жидких ногах, – вспоминал о Пушкине Вигель, – косое брюхо, кривой нос, лицо треугольником, рот и подбородок a la Charles-Quint, а более всего редеющие волосы не с большим в тридцать лет его старообразили. К тому же беззубие увлаживало разговор его, и друзья внимали ему хотя с удовольствием, но в некотором от него отдалении”. “Вообще дурнота его, – добавляет Вигель, – не имела ничего отвратительного, а была только забавна”. “Он глуп и остёр, зол и добродушен, весел и тяжёл, – добавляет о Пушкине Батюшков в письме Гнедичу, – одним словом: Пушкин есть живая антитеза”. Весной 1811 года Пушкин пустил в списках поэму “Опасный сосед”, которая стала “самиздатовским” “бестселлером” того времени. Батюшков сам шлёт Гнедичу её список – с просьбой обязательно прочесть Оленину (“Об этом меня просил Пушкин”). “Вот стихи! – восклицает он. – Какая быстрота! Какое движение! И это написала вялая муза В<асилия> Л<ьвовича>!” Восторг Батюшкова понятен, в его собственных стихах смена планов не менее стремительна. На подобных “скоростях” меняется и самый язык; быстрый сюжет ищет лёгкой речи, которая бежала бы и плавно, и ярко; от некоторых фраз Батюшков просто в восторге (“Панкратьевна, садись! – Целуй меня, Варюшка! / Дай пуншу! – Пей, дьячок! – и началась пирушка!”). Поэма, чей сюжет хоть и низок, и вульгарен (неудачное посещение борделя) – привлекла Батюшкова тем, что голос героя (Буянова) здесь почти сливается с голосом автора, составляя вместе с речью и сюжетом ощущение литературного новшества. “Здесь остряки говорят, – пишет Гнедичу Батюшков, – что он исполнен своего предмета…” Однако дело не в том, что Василий Львович был бонвиван – а в том, что едва ли не первым дерзнул выставить свои похождения в литературной форме, да ещё с аллюзиями на классиков. Летом 1811 года Василий Львович отправится в Петербург вместе с племянником – хлопотать об устройстве Александра в Лицей. Удалив племянника в соседнюю комнату, он будет читать “Соседа” Денису Давыдову. Однако иголку в мешке не спрячешь; юный Александр Сергеевич прекрасно знаком с “Опасным соседом” и впоследствии даже выведет Буянова в “Евгении Онегине” (“Мой брат двоюродный, Буянов”, то есть сын дядюшки) – разрушив грань между реальностью и вымыслом. В 1817 году Батюшков напишет послание к Василию Львовичу Пушкину, как бы подводя итог своему увлечению. Перед нами песнь воображаемых Муз над колыбелью будущего поэта:
Голос
Почти для всех знакомых и друзей Батюшкова 1811 год будет временем неожиданных решений и свершений, и только для него самого годичный круг замкнётся тем, с чего начался: он вернётся в Хантаново. Он догуляет весну в Филях на муравьёвской даче, но уже в июле письма его будут помечены деревней. В одном из них он признаётся Гнедичу, что стал “совершенным Янькою”, то есть эгоистом. Он желает одного, быть счастливым, и очерчивает круг, за который не собирается выйти. “Я имею маленькую философию, – признаётся он, – маленькую опытность, маленький ум, маленькое сердчишко и весьма маленький кошелёк”.
Желание личной гармонии – и вера в её независимость от фортуны – сформирует мироощущение Батюшкова того времени. Он как бы отмахнётся от всего, о чём мечтал; отмахнётся или переоценит. Надо полагать, он открывает терапевтическое свойство поэзии – примирять поэта с собой и миром – с изумлением, хотя ещё в августе собирается бросить “стихи к чёрту”. Однако в одном из писем к Гнедичу он цитирует самого себя, и эти строки: