Этот легкий обмен колкостей не остался незамеченным и обнаружил две партии: все молодое поколение, к которому, впрочем, относили себя и некоторые очень пожилые и даже женатые люди, втихомолку посмеивались над Паленовым и готовы были рукоплескать Рыбинскому; за то дамы и все степенные, солидные люди, оскорбленные предпочтением, оказанным лесничихе, были на стороне Паленова.
Соперники замечали впечатление, производимое их разговором, и, конечно, он на этом не кончился бы, но в это время налито было шампанское и музыка заиграла туш: гости поднялись с бокалами в руках, чтобы принести поздравление имениннику. Лишь только позатих шум от двигавшихся стульев и шаркавших ног и все гости заняли снова свои места, как вдруг поднялся, с бокалом в руках, какой-то черный, грязный и растрепанный господин. Это был помещик шестидесяти душ, Кочешков, присяжный уездный поэт, воспевавший всевозможные события уездной жизни, одержимый бесом стихописания к великому огорчению супруги своей, женщины с болезненным плаксивым лицом, которая жаловалась каждому встречному, что муж у нее на погибель ей дан: навел детей целый дом, а ни о семействе, ни о хозяйстве, ни о чем не хочет подумать. В службу не идет, а только пьет целый день для какого-то вдохновения да бумагу переводит. Имение все расстроено, ничем заняться не хочет, де еще чем жену успокаивает: вот, говорит, я скоро умру от душевных каких-то страданий; тогда все мои стихи отпечатают и будут продавать дорогой ценой, и ты разбогатеешь. А какие страдания! Весь жиром облился, никогда болен не бывает, поясница от роду не баливала, да еще уверяет, что я, больная женщина, здоровее его, что я только телом страдаю, а он духом, что он нарочно от Бога создан таким непохожим человеком в отличку от других людей, что с виду здоров и толст, а всегда будто бы страдает и мучится… и жить ему недолго… Не умоется, не причешется никогда: красота, говорит, моя внутри… Так, блажит весь век, дурит, да еще меня же упрекает, что у него возвышенная душа, а у меня не возвышенная… Да и не желаю я этакой возвышенной души… Погубил он меня с ней…
– Позвольте вас приветствовать, дорогой именинник, от лица муз, языком поэта! – сказал Кочешков, обращаясь к хозяину.
– Ах, очень приятно! Благодарю поэта за честь, которой он хочет меня удостоить… – отвечал хозяин.
Поднявши над головою бокал с шампанским, Кочешков начал декламировать:
Далее следовало воспевание разных добродетелей именинника. За тем выражались желания благодарных сердец всех дворян уезда. По мере чтения поэт одушевлялся и наконец пришел в такой экстаз, так замахал руками, что облил шампанским и себя и соседей.
– Браво! Ура! Ура! – с одушевлением закричало несколько человек, для которых всякая рифмованная галиматья кажется верхом мудрости, которые способны увлекаться и приходить в одушевление от всякого вздора, лишь бы он был высказан торжественно и с азартом. Иные смеялись втихомолку, другие хохотали не стесняясь, но всех громче, всех откровеннее раздавался хохот нашего старого знакомого, добряка Комкова, так что заглушил и говор, и крики и обратил на себя общее внимание. Упершись руками в бока, закинувши голову назад, раскрывши рот, покачиваясь и колеблясь тучным туловищем, хохотал Комков до слез, до удушья.
– Да что с вами? Да что с ним? – спрашивали гости, смотря на Комкова и невольно улыбаясь.
Кочешков, несмотря на всю свою самоуверенность и самообольщение, принял этот смех на свой счет и обиделся.
– Как бы ни было дурно поэтическое произведение, – сказал он, – но такое глумление во всяком случае неприлично и доказывает только грубость душевную… Над произведением чувства и вдохновения посмеются разве только невежды…
– Ох!.. Ох!.. Отстань… не над тобой… – едва в силах был выговорить Комков, и с новой силой залился тем же неудержимым хохотом.
– Да что с тобой, Яков Петрович?… Что ты, братец, с тобой истерика, – сказал хозяин. – Хоть скажи, над чем хохочешь…
– Не… не… не могу… Ох!.. Ха, ха, ха!..
– Это, однако же, обидно… Что это такое?… В такую торжественную минуту… – бормотал Кочешков.
– Да отстань, не над тобой… Вот над кем!.. – проговорил Комков, указал на Осташкова и снова залился смехом.
Глаза всех с любопытством обратились на Осташкова, и он, бедный, то со смущением осматривал самого себя, то нерешительно, робко и вопросительно обводил глазами окружающих.