Купе поблескивало лаком и медью; я снова жадно пил чай, а на горизонте из дрожащего воздуха, словно из проявителя, опять проступил образ неутолимой жажды — мираж: плыли каравеллы Колумба. Я пил сто сороковой стакан — мы приближались к цели.
Не сон и не явь — на меня смотрит, покачивая маленькой желтой головкой, ядовитая, смертельно изящная «стрелка». Она сидит на хвосте, похожая на половину свастики. Такие змейки в Каракумах выпрыгивают из-под колес грузовика…
Но сейчас на меня глядит другая тварь, и это явь. Седобровый Давлат, сидя на корточках, что-то шепчет своей змее. Она вылезла из рукава его халата и расположилась кольцами вокруг большого глиняного кувшина с молоком.
Давлат каждый день приносит молоко. Иногда он приходит со змеей, чтобы развлечь меня. Я ненавижу пресмыкающихся, но жена радуется: она готова смотреть на них часами и разговаривать с ними, как Давлат, который гордится своей змеей.
У старика изрытое, сухое, как такыр, лицо, оглушенное старостью. Он живет в глинобитном поселке на границе первых и вторых песков, где обитают молочники и гробовщики. Говорят, добрый старик с умной змеей был басмачом. Трудно в это поверить.
Вечером приходит молодой Давлат, нарком просвещения, рассказывает, что еще недавно, чтобы найти грамотного человека, надо было объехать шесть-семь сел. Истинной бедой, говорит Давлат, был старый арабский алфавит. Мне представляется сложная арабская вязь на камнях, усеянных мелкими ящерицами, мертвый город Анау с мазарами, изъеденными ветрами, и среди этого пустого глиняного города конусообразных домов-могил — Давлат, который хочет, чтобы в пустыне ничего не менялось, кроме миражей. А мой гость уже говорит о цветах ореха, плодах граната, финиковых пальмах, о богатстве субтропиков Туркмении, об открытых в республике изобильных сульфитах, нефти, угле, марганце, меди, натуральной сере, огнеупорных глинах — обо всем, что поможет изменить жизнь и пустыню. Потом мы играем с молодым Давлатом в шахматы и рассуждаем о книгах, о будущем фильме.
Часто Давлат — нарком приводит ко мне своих товарищей — инженеров, учителей, работников ЦК, чтобы облегчить мне вынужденную бездеятельность, словно не я, а он виноват в том, что московский сценарист угодил в тронный зал Александра Двурогого. Среди друзей Давлата не только туркмены и русские, но и приезжие узбеки. От них узнаю удивительную историю Туркменского университета, учрежденного по инициативе Ленина. Зная, что дело просвещения угнетенных народов Востока ложится на плечи русской интеллигенции, Владимир Ильич направил в Ташкент эшелон с профессорами и учебными пособиями. Эшелон прокладывал себе путь через всю страну, охваченную гражданской войной, и привез в Среднюю Азию знания.
Слушая своих новых друзей, я ежевечерне погружаюсь в их мир. А утром опять приходит старый Давлат и приносит молоко, и долго молча сидит на корточках, и смотрит на меня слезящимися глазами, и его лицо, иссушенное жизнью, как такыр, неподвижно.
Он тоже часть мира, который я узнаю.
Я еще не ведаю, что через несколько лет в тридцати пяти километрах от иранской границы меня будет встречать польский режиссер Юлиуш Гардан как представитель эвакуированной в Ашхабад Киевской киностудии, для того чтобы совместно работать над фильмом о дружбе Пушкина и Адама Мицкевича. И вместо миражей с женственно изогнутыми парусами кораблей я увижу полную тревог, утрат и печали красноносую ашхабадскую зиму.
Жили мы тогда в Москве, в Кречетниковском переулке, в двух крошечных комнатушках с голландскими печами. На Новый год жена позвала детей, и они играли и читали стихи вокруг елки. Когда жена вносила из кухни в веселую тесноту нашего жилища кушанья, мотыльки свечей на елке метались и дрожали. Я ждал взрослого гостя, режиссера. Он опаздывал.
Дети пели. Пахло воском и хвоей. Наконец режиссер явился и стал пробираться среди детей ко мне во вторую комнатку, опираясь на палку с резиновым наконечником. Он сильно хромал. У него были сросшиеся брови, изысканно-суровое лицо воина с персидской миниатюры.
— Камиль Ярматов, — хмуро представился он, не подавая руки. — У вас дети, я помешал?
— Садитесь, — сказал я, освобождая от книг и рукописей кресло и мучительно пытаясь вспомнить, где я уже однажды видел моего мрачного гостя.
Камиль вытянул левую ногу и, опираясь на подлокотник, тяжело опустился на сиденье.
— Я из больницы, — сказал он и, поглядев на детей, дрыгающих вокруг елки, спросил: — Можно закрыть дверь?
Жена поставила перед Ярматовым стакан кофе и тарелку с бутербродами и вышла, прикрыв за собой дверь.
Камиль отодвинул стакан и, не притронувшись к еде, произнес:
— В больнице я прочел ваш сценарий «Друзья встречаются вновь». Мне дали его на Гнездниковском. Хочу ставить.