— Как видите, была я весьма недурна собой. Мне едва двадцать лет минуло, когда вышла за Петра Кузьмича. Он был значительно меня старше и при этом большой чудак. Вот вашу пачечку от болгарских сигарет он обязательно бы выпросил. — Она поднимается и, опираясь на палку, ведет меня к кладовке, отворяет ее, зажигает свет — кладовка полна папиросных и спичечных коробков. — Собирание этих коробочек была его страсть.
Потом Козлова угощает меня и кошек очень сладким чаем. Кошки пьют из китайских блюдечек.
— Почему за него пошла? Ну, прежде всего, прекрасный, серьезный человек. А потом — что мне было делать? Хотела путешествовать, заниматься наукой. А для молодой девушки в то время это было просто невозможно.
Я прошу рассказать о Николае Михайловиче.
— Для мужа Николай Михайлович был кумир, предмет обожания. В путешествии Пржевальский запрещал спутникам пить сырую воду, хотя сам, как вам, вероятно, известно, от плохой воды и погиб. Вот Петр Кузьмич и собирает аргал, разводит костер и два часа кипятит. А я давно уже напилась из источника в обществе верблюдов. Николай Михайлович был человек риска. Денег ему на первое путешествие дали мало. Так он сел с богатыми купцами в карты играть. И обыграл, и не дал отыграться, а выбросил карты в Амур и отправился на выигранные деньги в научный вояж. Однако с далай-ламой беседовал не он, а упорный и тихий мой Петр Кузьмич — уже после смерти Пржевальского. Ведь достигнуть заповедного владычества далай-ламы было мечтой Николая Михайловича.
Я дарю Козловой свою книжку «Миклухо-Маклай», литературный сценарий, и говорю, что если Петр Кузьмич станет одним из действующих лиц нашего фильма, то она все равно его не узнает: кино требует, так сказать, укрупнения черт.
— Будем по мере сил образ Петра Кузьмича искажать, — весело произношу я роковую фразу.
Провожая меня до дверей, Козлова подбрасывает в передней дрова в печь. А кафельных белых голландских печей в пустынных комнатах пять, и возле каждой сложены аккуратно наколотые березовые полешки. Козлова сама пилит и колет дрова и сама топит печи.
— И зачем вам мучиться? — говорю я. — Пять комнат! А живете в одиночестве. Отдали бы три нуждающимся, бедным.
— Ну, это уже разговор для бедных, Алексей Владимирович, — распахивает передо мной дверь с кочергой в руке Козлова.
В Москве мне звонит знакомый работник ЦК и спрашивает:
— Что вы там наговорили Козловой?
— Насчет пяти комнат, что ли, и топки печей?
— Какие там печи! Явилась на днях ко мне и заявляет: очень милый, воспитанный Спешнев собирается искажать образ Петра Кузьмича.
Если бы эта история осталась единственным недоразумением!
Летом группа Юткевича выехала в Китай. Директор картины привез с собой на экспедиционные расходы двадцать тысяч долларов. Администратор гостиницы сказал, что он их смело может оставить в номере в шкафчике — в Китае не крадут. После понятных колебаний директор решил последовать совету и не таскать деньги с собой, и все отправились на осмотр натуры. Вернувшись, увидели, что гостиница сгорела. Директор понял — жизнь кончена и остаток дней он проведет в заведениях тюремного типа. С этими мыслями поднялся на второй этаж, где был его номер, и стал ногой разгребать пепел… и нашел свой бумажник, а в нем двадцать тысяч долларов — бумажник был из негорючего материала.
Юткевич жил в огромном номере люкс. Китайская часть группы — в одной комнате, все вместе. Отдельно жили девушки, наряженные в одинаковые синие курточки. У девушек не было никаких обязанностей, только быть приветливыми и улыбаться — для настроения.
…В 1952 году фильм был закончен и широко показан в нашей стране. Тема мирного сожительства народов Азии получила, видимо, в «Пржевальском» яркое пространственное выражение. Но это не примирило меня с собственным сценарием — он по-прежнему казался мне недостаточно личным, хроникальным. С окончанием этой нелегкой работы завершилась еще одна полоса моей жизни — я простился с азиатской лазурью. Но мне до сих пор снятся чудеса, тревоги и миражи тех дней, снится пустыня, снится молодость.
С той поры прошло больше четверти века. Теперь я часто встречаю Шагжина в Союзе писателей и, глядя на него, в душе повторяю: белый верблюжонок, белый верблюжонок.
Из «Неизвестного друга» Бунина: