— Да, странная жизнь, — не оборачиваясь произнес он. — Ашхабад, Каракумы, Адам Мицкевич, Пушкин, красавица Сабаньская. — От окна несло зимой. Юлек прошелся по комнате, увидел матрац на полу. — Вы будете спать на кровати, Алекс. А я на матраце.
— Никогда.
— А я не могу вам позволить спать на полу.
— Довольно, Юлек. Признавайтесь, наконец. Я жду целый день.
Он отчаянно хрустнул пальцами.
— Вы знаете, Алекс, как я одинок. Но есть в Советском Союзе люди, мнением которых я дорожу и которых люблю. Это Михаил Ильич Ромм, это ваша матушка Юлия Алексеевна, так мило со мной переписывающаяся на французском языке. — Юлек слабо улыбнулся. — И, конечно, вы, Алекс — Он долил себе кипятку, сел со стаканом на постель и, уронив голову, мучаясь, едва слышно сказал: — Я имел собственность, Алекс.
— Что? — переспросил я.
— Вместе с сестрой… дом на Маршалковской в Варшаве.
— Ну и что? — Я был разочарован.
— Как что?! — поразился Юлек. — Вас это не смущает? Не отталкивает?..
— Что с домом-то?
— Его разбомбили германцы.
— Вот это плохо. Значит, нет дома?
— Нет, Алекс.
— Жаль.
— Но, Алекс! — всплеснул руками Юлек. — Неужели вас, марксиста, не шокирует, что я имел частную собственность?!
— Бросьте, Юлек. Смешно.
— Нет, нет, позвольте! Вас это действительно не смущает?
Честный, милый, наивный Юлек!
— Спасибо, — произнес он. — Но это, увы, не все. — Он вынул из ящика тумбочки розовый замшевый утюжок и стал торопливо полировать твердые узкие ногти. Потом сказал: — Я смертельно болен, Алекс, — и постучал розовым утюжком в грудь.
А дальше? Вычеркнутая из сценария смерть великого Адама Мицкевича в Константинополе. Невычеркнутая смерть в Ашхабаде Юлиуша Гардана, маленького бегствующего польского интеллигента с полированными ногтями и в нелепо шикарном варшавском пальто, подпоясанном солдатским ремнем.
И смерть нашего фильма…
Началось все как-то неожиданно. Действительно, случай — лучший романист. И самый опасный. Однажды пришел к нам домой известный белорусский режиссер Корш-Саблин. Знаком я с ним прежде не был. Но моя жена В. П. Вод-Водопьянова, в прошлом киноактриса, а затем в свои двадцать пять лет «бабушка звуковой кинематографии», участница создания первых советских тонфильмов, снималась в главной роли в немой еще картине Юрия Тарича «Первые огни», где Корш, племянник постановщика, был его ассистентом.
Владимир Владимирович Корш явился ко мне с просьбой переделать чей-то безнадежный сценарий. Я отказался, пошутил: «Чужие сценарии переделывать безнравственно». А Корш уже листал журнал «Искусство кино», в котором была опубликована моя «Москва — Генуя». Попросил дать почитать, ушел — и исчез. Через три дня звонит из Минска и говорит, что на студии и в Министерстве культуры ознакомились со сценарием и «Беларусьфильм» просит разрешения осуществить его постановку.
Корш провел по картине подготовительный период, снял примерно сто — двести полезных метров и тяжело заболел. Пригласили другого режиссера, вполне опытного, но работа у него не ладилась. Он предложил мне ставить фильм совместно. Я отказался, однако обещал посильную помощь. Через некоторое время мне было заявлено киноруководителями: «Ставьте сами, иначе картину «закроем». Особенно настойчив был директор студии Дорский, толстяк и энтузиаст с внешностью, заставляющей вспомнить слова Бабеля: «Среди биндюжников Молдаванки он слыл грубьяном». Но Дорский был не грубьян, а интуит, человек с нежной душой и опытом театрального руководителя, — он приехал из Витебска, перевернул всю жизнь студии, пригласил гиковскую молодежь, радовался ее первым успехам, а зимой попал в автомобильную катастрофу, и через несколько дней смертельный тромб остановил его доброе сердце.
Я поздно начал, поздно состоялся мой вынужденный режиссерский дебют. Но ни о чем не жалею. Ставя «Геную», а затем и другие свои сценарии, я испытал счастье творческой свободы, слитного выражения своего представления о мире.
«Москва — Генуя» закончена, и наконец все позади: месяцы работы в Ленинской библиотеке, беседы с участниками Генуэзской конференции, варианты сюжета, производственные мытарства, каторга натурных съемок, тепловой ад павильонов, краткие радости репетиций вне площадки, восторг и мучения монтажных поисков и находок, волнующие часы сотворения фильма на перезаписи, когда впервые соединяются изображение, музыка, речь, все звуки, леденящая тревога первых просмотров, отчаяние, успех, надежды, разочарования, похвальные статьи и банальные интервью и усталость, нечеловеческая усталость… И все позади. Я спускаюсь со сцены, неся в руках позлащенную ветвь под высоким простоватым колпаком из плексигласа, — жюри Всесоюзного фестиваля присудило «Москве — Генуе» премию за лучшую историческую картину, за отражение важного этапа в становлении Советского государства.