После этого пленным немецким солдатам выдали незаряженные винтовки и строго-настрого запретили разговаривать в пути со встречными: им разрешалось только одно — при встречах с немцами торопить людей в колонне. Около двадцати озеровцев были переодеты в немецкое обмундирование и получили различное немецкое оружие. Так Озеров создал "конвой" для своего полка. Все остальные озеровцы сложили оружие на трофейные немецкие повозки и закрыли его брезентом, на отдельные повозки, для виду, набросали собранные по деревне ломы и лопаты. На всякий случай Озеров решил пустить по две повозки с оружием вслед за каждой ротой. Если бы потребовалось, озеровцы могли в несколько секунд вооружиться и принять бой.
Тяжелораненых и больных уже нельзя было оставлять в Сухой Поляне. Но мрачная хозяйка дома, где умер Степан Дятлов, — ее звали Прасковьей Михеевной, как она сообщила на прощание, — все же попросила поручить их ее попечениям. Раненых и больных уложили в крестьянские телеги, и Прасковья Михеевна, показав кнутом на лес, куда направился ее обоз, твердо пообещала:
— Сохраним! Там везде свои люди.
— Долго жить тебе, Михеевна! — сказал ей Озеров.
— Спасибо. И вам так же.
И полк Озерова, не задерживаясь больше ни одной минуты, выступил из Сухой Поляны. Время было дорого, как никогда за дни похода. Оно было рассчитано строго. До наступления темноты, пока фон Гротт не знает о гибели своей роты, нужно было пройти зону открытых полей, где много немецких войск, и вступить в большой лес, за которым и находилась линия фронта.
Полк двигался быстро.
Полковник в машине был первым немцем, которого встретили озеровцы на пути от Сухой Поляны. Без страха, но все же с некоторым волнением готовились озеровцы к этой встрече, а когда она произошла так просто и благополучно, заметно повеселели. Иных потянуло даже к шутке.
— Вот одурачили!
— Известно, губошлепы!
Но тут же озеровцы увидели, что деревня, куда движется их колонна, занята большой немецкой частью, и вновь примолкли. Все невольно потеснее сомкнулись в шеренгах и еще поспешнее застучали обувью по кочковатой дороге.
На одной из повозок правил лошадьми Семен Дегтярев. В повозке лежал Андрей, прикрытый пестрой, под, цвет желтеющей листвы, немецкой плащ-палаткой. После боя Андрей почувствовал себя особенно плохо. Но когда узнал, что всех раненых и больных оставляют в лесу близ Сухой Поляны, собрал последние силы, стал в строй и вышел из деревни в колонне. Но сил хватило ненадолго. На пятом километре пути он упал, и его уложили в повозку Семена Дегтярева. Сознание вернулось к Андрею быстро, но слабость и теперь была так сильна, что он лишь изредка мог приподниматься, чтобы взглянуть на товарищей да на такие светлые в этот день подмосковные поля.
Сбоку к повозке подбежал непомерно высокий солдат в короткой, до колен, немецкой шинели. Шмыгая мясистым утиным носом, он нагнулся над повозкой, придерживая у груди автомат:
— Это ты, Иван? — спросил Андрей.
— Ха-ха, аль не узнал? — осклабился Умрихин.
— Эх, и рожа у тебя! Чистый немец! — сказал Андрей, почему-то раздражаясь. — Так бы и дал тебе по роже-то!
— Го-го! — загрохотал Умрихин. — Похож?
— Вылитый. Отойди, смотреть противно.
— Вот и ладно, что похож, — как всегда, не обижаясь, продолжал Умрихин. — Мне это лучше, а вот вам-то похуже моего. Вон она, деревня-то…
— А что? — обернулся на разговор Дегтярев. — Опять пугать? Вот я тебя, дылда чертова, как достану сейчас вожжами по ноздрям, так ты умоешься! Слышишь?
— Или не боитесь? Нет, сурьезно?
Семен Дегтярев оглянулся назад, поискал кого-то глазами среди озеровцев, шагавших в колонне за повозкой.
— Вот беда! — сказал он. — И где это товарищ сержант наш?
— Юргин? Вон там, позади идет.
— Хотя бы он отругал тебя, Иван, как следует, а?
— Он уж меня ругал, — сознался Умрихин.
— Тогда подойди чуток поближе.
— Это зачем?
— Вожжи у меня коротковаты, не достать мне отсюда до твоих ноздрей, обозлился не на шутку Дегтярев. — Не твоей головой, дурак, обдумано, как пройти. Сам капитан наш, товарищ Озеров, обдумал! А раз он ведет — значит, шагай и не ной! И больного человека не трогай.
Слушая ругань Дегтярева, Умрихин молча шагал рядом с повозкой. Немецкий вороненый автомат, как игрушечный, болтался у него на груди.
— Ты не сердись только, — сказал в заключение Дегтярев добродушно. Тебя ведь, Иван, и следует ругать. Ты всем, кажись, ничего боец, а вдруг заладишь выть, как та, к примеру, выпь на болоте.
— Я не сержусь, — ответил Умрихин. — Если уж сказать по правде, то мне даже лучше, когда меня отругают. Как-то легче на душе. Я и на самом деле, боюсь немного, — признался он просто. — А когда меня отругают, страх-то и проходит. Видишь, мне даже и сейчас вот лучше стало. — Он взглянул вперед. — О, близко уж!
Отрываясь от повозки и входя в роль конвойного, он угрожающе вскинул автомат и, повеселев, озорно заорал диким простуженным голосом:
— Шнэхер… в-вашу мать!
— Чего орешь? — Дегтярев даже привстал на повозке. — Заткни глотку, чертова дылда, и шагай молчком! "Шнэлер" надо кричать, вот как!