Адель Фостер встала и жестом позвала за собой. Мы поднялись по лестнице и прошли мимо помещения, которое раньше, вероятно, служило для приема гостей, а теперь представляло собой большой и поистине роскошный будуар. Остановились мы перед дверью с торчащим ключом, который хозяйка повернула и, открыв дверь, посторонилась. При этом к помещению она стояла спиной, а мне давала возможность его оглядеть.
Судя по всему, здесь раньше была небольшая спальня или гостевая, которую Джеймс Фостер переоборудовал в кабинет: офисный стол с компьютером, функциональное кресло, кульман, вдоль стены полки с книгами и папками. Окно выходило на передний двор; над уровнем подоконника за стеклом виднелась верхушка кизила, роняющего свои последние белые соцветия. На самой верхней ветке сидела голубая сойка. Наши движения ее, похоже, спугнули, она стремглав вспорхнула и исчезла, мелькнув напоследок синим закругленным хвостом.
Хотя сойка — это так, для секундного блезира, поскольку взглянуть здесь и без того было на что. В частности, на стены. Разобрать их цвет было невозможно, поскольку их сплошь, снежным вихрем, покрывали завитки бумажных листков и листов — как если бы комната кружилась волчком, а их распределяла и удерживала на местах центробежная сила. Листы различались размером — одни крохотные, другие покрупнее, третьи стандартные А-4, а некоторые больше, чем стоящая здесь чертежная доска. Наряду с белыми были и желтые, и темные, и линованные, и всякие. Рисунки на них варьировались — от нечетких, сделанных наспех карандашных набросков до тонко проработанных, обстоятельных, чуть ли не портретных изображений. Джеймс Фостер был, оказывается, неплохим художником, только тема у него фигурировала преимущественно одна.
Почти каждый рисунок показывал женщину. Лицо было скрыто, а фигуру от головы до пят окутывало что-то вроде белой мантии. Она стелилась подобно воде, стекающей с ледяной скульптуры. Очертания были вполне четкие, не обманчивые: Фостер изображал, как материя, будто бы влажная, ее облекает. Мантия льнула, обтягивая мышцы ног и ягодиц, спелые груди и острые, четко прорисованные складки там, где женщина удерживала одеяние изнутри сжатыми в кулак пальцами, отчего сквозь ткань проглядывали костяшки.
При этом что-то не то было с ее кожей; что-то уродливое, безобразное. Как будто вены шли не внутри, а поверх кожи, хитросплетением тропинок по подтопленному рисовому полю. От этого женщина под своим загадочным покровом была словно покрыта неровными чешуйчатыми пластинами, все равно что кожа аллигатора.
Вместо того чтобы рассматривать вблизи, я машинально отступил от стены на шаг и наткнулся на Адель Фостер, которая тронула меня за предплечье.
— Вот ее, — произнесла она. — Ее он боялся.
Мы сидели за кофе, кое-какие рисунки разложив перед собой на кофейном столике.
— Вы это показывали полиции?
Она покачала головой.
— Эллиот был против.
— Почему, не сказал?
— Нет. Сказал лишь, что полиции эти рисунки лучше не показывать.
Я перебрал листы, распределив их по типу и фокусу пейзажа; набиралось пять. На каждом сцена примерно одна и та же: ямина в земле, окруженная деревьями-скелетами. На одном из листов из ямы поднимался столб огня, но и здесь призрачно угадывалась женщина в мантии, на этот раз объятая пламенем.
— Это место реальное, не вымышленное?
Она взяла у меня рисунок, всмотрелась и вернула, пожав плечами.
— Не знаю. Вам надо спросить Эллиота: может, он в курсе.
— Пока он не найдется, я этого сделать не смогу.
— Наверное, с ним что-то стряслось. Может, то же самое, что с Лэндроном Мобли.
От меня не укрылось, что сейчас это имя она произнесла с оттенком брезгливости.
— Вы его недолюбливали?
Адель презрительно фыркнула.
— Форменная скотина. Ума не приложу, как он сумел к ним втереться. Хотя нет, — поправилась она, — догадаться-то как раз можно. По молодости лет он мог им что-нибудь добывать: наркотики там, выпивку; может, каких-нибудь девиц. Он знал места. Равняться с Эллиотом и остальными он, понятно, не мог — ни денег, ни внешности, ни высшего образования, — зато у него была пронырливость и готовность водить их туда, куда они сами ходить не решались, по крайней мере поначалу.
И Эллиот Нортон спустя все эти годы по-прежнему считал для себя уместным представлять Мобли в суде — просто так, по старой дружбе, несмотря на то что дело это было гнилое и не улучшало его репутацию. А теперь он — все тот же, прежний Эллиот Нортон, выросший в компании с Ларуссом-младшим, — представляет в суде молодого человека, обвиняемого в убийстве сестры Эрла. Ни то ни другое не добавляло мне положительных эмоций.
— Вы сказали, они в молодости совершили нечто такое, что теперь бумерангом их всех преследует, не дает житья. У вас нет предположений, что бы это могло быть?
— Нет. Джеймс об этом никогда не говорил. А перед его смертью мы почти не контактировали. Он изменился. Это был уже другой человек, не тот, за которого я выходила замуж. Он опять якшался с Мобли. Вместе они выезжали на охоту в Конгари. Джеймс хаживал по стрип-клубам, снимал там, наверное, проституток.