Я не хотел всматриваться. Я от этого устал.
Тем не менее я смотрел.
И испытывал скорбь. Гнетущую, сокрушающую.
Иногда такое бывает именно от фотографий. Тех, кто на них изображен, ты никогда не забудешь насовсем. Они с тобой неразлучны. Ты сворачиваешь за угол, проезжаешь мимо заколоченного магазина — а может, мимо сада, который напрочь зарос, а за ним гнилым зубом не стоит, а как будто зияет дом. В доме этом никто не хочет жить, потому что там воняет смертью, — владелец нанял каких-то иммигрантов за пятьдесят баксов на нос, чтобы прибрались; те же вооружились дегтярным мылом и грязными тряпками, которые вонь не уничтожают, а будто размазывают, и логика кровавых пятен превращается в хаос смутных мазков насилия. Затем стены наспех красят дешевыми водянистыми красками, проступающие пятна отдельно закатывая два-три раза валиком. Но когда краска высыхает, они по-прежнему там — следы обтершейся о стену кровавой руки под слоями белого, кремового и желтого; страшная память, впечатанная в штукатурку.
И тогда владелец запирает дверь, заколачивает окна и ждет, пока люди обо всем не забудут или пока не объявится кто-нибудь, кто из нужды или по глупости согласится дать арендную плату — конечно же, со скидкой, которую владелец тут же и делает, лишь бы стереть когда-то здесь происшедшее проблемами и заботами новой семьи: а ну как очистят место своим присутствием, чего не удалось сделать иммигрантам.
Ты мог бы зайти, если бы хотел. Мог бы показать значок, объяснить, что так положено, что старые нераскрытые дела через несколько лет перепроверяются: а вдруг успела выявиться новая деталь. Но заходить тебе не хочется, потому что ты был там в ночь, когда ее нашли. На кухонном полу, или в саду среди кустов, или в спальне на кровати ты видел то, что от нее осталось. Ты видел, как вместе с последним выдохом из ее тела ушло и нечто еще — то, что давало ей вещественность; некий внутренний каркас был выдернут без повреждения кожи, отчего женщина съеживалась у тебя на глазах, одновременно расширяясь из-за трупных газов. А на коже уже появились пятнышки, и над ними хлопочут насекомые, эти создания всегда оказываются возле мертвого раньше, чем ты.
Иногда может понадобиться фотография. Для тебя ее находит муж или мать, отец или любовник, и ты, глядя, как руки движутся по страницам альбома, перебирают содержимое коробки из-под обуви или бумажника, невольно думаешь: наверное, это вы? Не вы ли уменьшили ее до такого вот размера, который сейчас у меня перед глазами? И ты помалкиваешь о своей догадке, хоть и не сомневаешься в ней, — и это прикосновение к реликвии, к утраченной жизни, кажется тебе повторным насилием. Так и подмывает прервать его взмахом руки, потому что однажды ты допустил ошибку, и кажется, теперь у тебя есть шанс исправить ее.
Но ты этого не делаешь, по крайней мере в тот момент. Ты ждешь и надеешься, что придет доказательство или признание, и тогда могут быть сделаны первые шаги к восстановлению нравственного порядка, баланса между нуждами живых и требованиями мертвых. Но все равно позднее те образы к тебе возвращаются — сами по себе, незваными гостями, — и если рядом с тобой человек, которому ты доверяешь, то можешь сказать: «Я помню. Я помню о том, что случилось. Я там был. Я был свидетелем, а позднее пытался стать чем-то большим, чем просто свидетель. Я пытался достичь справедливости».
И если тебе это удалось, если правосудие свершилось и папка должным образом помечена, то ты, возможно, на какое-то мгновение ощутишь что-то вроде… не удовольствия, нет; но… покоя? Облегчения? Возможно, у того, что ты ощутишь, даже названия нет, да и быть не должно. Может, это лишь молчание твоей утихомиренной совести — она больше не выкрикивает имя жертвы, и не нужно снова брать папку и вспоминать о том страдании, о той смерти и о твоей неудавшейся попытке восстановить баланс, который непременно нарушается, когда раньше срока обрывается жизнь.
Дело закрыто — ведь так принято говорить? Прошло уже столько времени с тех пор, как ты сам произнес эти слова, ощутив их фальшивый вкус на языке до того, как они покинули твои уста. Да черта с два оно закрыто, поскольку утрата теперь неразлучна с теми, кто остался, и тысячи мелочей надо переделать в жизни, чтобы заполнилась эта брешь. Ведь судьба человека всегда явно и неявно влияет на судьбы других людей. Ирв Блайт, при всех своих недостатках, это понимал. Дело не может закрыться. Это жизнь может прекратиться или продолжаться, и последствия будут соответствующими.
Но живые — это уже не твоя забота. Не они остаются с тобой, а мертвые.
И, раскладывая перед собой снимки, ты, быть может, думаешь: «Я помню».
Я помню тебя.
Ты не будешь забыта.