Великая пара. Вот они уже и боги. Чего больше желать человеку при жизни? Он прожил свою жизнь. Он изжил ее. Проел, пропил; провоевал. Он вкусил великую войну, величайшую из всех, пережитых человечеством. Он пригубил военного горького, пьяного вина из жестяной фляги, и он читал слепыми, слезящимися глазами надпись на крышке: "С НАМИ БОГ", и из-под обожженных век вдаль летели зрачки, оставляющие на бесстрастном глазном дне красный негатив смерти. Война -- смерть; людишек слишком много расплодилось, война чистит человечество лопатой, бросает в печь, и печь работает неустанно, поленья тел горят, черный жирный дым летит ввысь. Никто и имен не запомнит. Никто не нарисует никогда.
Важно уметь убить память. Стерев с лица земли целые народы, ты посеешь радость сей минуты. Прошлого нет. Будущего нет. Есть только здесь и сейчас.
Он встал, качаясь. Он не был пьян. Он трезв как никогда. Он сейчас скажет. Скажет им всем. Напоследок. Навсегда. На память. Чушь, но ведь памяти нет! Ты сжег ее! В Равенсбрюке! В Треблинке! В Аушвице!
- Аушвиц, - сказал Гитлер, покачиваясь. Он высоко поднял бокал со шнапсом. Другой рукой он вынужден был вцепиться в спинку стула, чтобы не упасть.
- Что?
К нему наклонились. Его о чем-то спрашивали. Он не мог ответить. У него заложило уши.
- Сегодня! - Он возвысил голос. - Я пью! За эту женщину! Которая! Прошла со мной! Долгий путь...
Закашлялся. Покачнулся сильнее. Ринулись двое, с двух сторон подхватили под руки. Он устоял. Шепот гулял по душной комнате: Фюреру плохо, Фюреру дурно.
Он выпрямился. Ева сидела бестрепетно. Косила глазом. Он ощупывал глазами ее нарумяненную гладкую щеку, хрящик ее тонкого носа, ее русые кудри, умело заколотые чуть выше ушей, ее изящные ушки с изумрудами в мочках. Она всегда умела одеваться. И украшаться. Он так и не дал ей стать актрисой. Большой актрисой. У нее были задатки, но, он видел это, не было воли к действию. Она так и осталась женой. Кухаркой. Домашней шлюшкой. Молельщицей за него в кирхе.
- Дети, - пробормотал он. - Где наши дети?
Все замолкли за столом. Положили на скатерть вилки и ножи. Ждали.
Кажется, они все испугались; иначе почему же у всех стали такие белые, такие мучнистые, блинные лица?
- Где наши дети?! - крикнул он, и капля его слюны попала Еве на голое белое плечо. - Где наши дети, я тебя спрашиваю?!
Уже бежали с каплями в мензурке. Уже колыхали перед ним чьим-то мещанским веером. Кричали: успокойтесь! Мотались длинные, уродливо вытянутые фигуры, болтали пустыми рукавами, мелькали белые, желтые, изрытые оспой времени тарелки, чашки, селедочницы, супницы, изгибались червями и округлялись губами, испытавшими лютый страх, печенья и безе, сбивались кеглями плотные и худенькие женские тела, ложились на землю, на траву под ветром, сдернутые со столов снежные скатерти. Пир плыл прочь, уплывал из-под ног, как уплывала вредная, жгучая жизнь, вспыхивал молниями ложек, тонул половниками в сладком и горьком вареве -- повара казнить! Лакея казнить! Официанта...
Туда-сюда размахивал ворвавшийся под землю вешний ветер штанами и кителями, рубахами и галифе, сапогами и туфлями, саксофонами и трубами -- откуда тут джаз-банд, а, это Ева пригласила на нашу свадьбу! Что вы тут играете?! Наши поражения?! Запретить! У нас были только победы! И будут только победы! Победы... только...
В хрипящую глотку вливалось пламенное, едкое. Он хотел выплюнуть в лицо дающему, а проглотил покорно, как ребенок. Улыбка мгновенно превратилась в гримасу отвращения. Ева снова вынула из-за корсажа обшитый фламандским кружевом платочек. Вытерла ему губы. Как ребенку.
В ее руках он почувствовал себя ребенком. Как давно он не чувствовал себя так.
Сладостное чувство. Смешное. Презренное. Зачем?
Он хотел пожать плечами -- жесткий как дерево мундир не дал ему это сделать.
Хотел встать, а встала Ева.
- Любимые друзья! - Бокал в ее руке дрожал. Дрожали и колыхались возле нее цветные чужие одежды, рукава, буфы, лацканы, полы. - Мы все прекрасно понимаем! Наш Фюрер переутомился! Такая трудная война... так тяжело... так...
- Заткнись, - раздельно сказал он, и она услышала.
Выше подняла бокал. Рука дрожала.
И вдруг перестала дрожать.
Ева превратилась в ледяную статую. В богиню Фрикку.
Один, гляди на свою достойную супругу, Один. Она не подведет в последний час.
Ледяные губы раскрылись. Ледяное дыхание вылетело наружу.
- Мы храбры. Мы сильнее всех. Пусть война грохочет в Берлине. Мы еще возьмем реванш. Мы еще... - Лицо стало цвета льда. - Выиграем эту войну!
Народ встал и зааплодировал.
Аплодировали стоя мундиры и гимнастерки. Пояса и чулки. Сорочки и кальсоны. Бусы и перстни. Носки и башмаки. Сапоги и воротнички. Облаченье рукоплескало, а люди истаяли. Разошлись дымом. Рассосались болячками. Сгорели. Сожглись.
Там, во дворе, поверх Бункера; под солнцем и ветром.