За окном метет метель, все заметает. Все дороги и тропинки замело, все крыши. Все белое-белое. Ночь и снег, а у нас дома тепло и уютно. Разве это не счастье? А я все время плачу и плачу. Вот сижу, пишу вам, и сейчас плачу. Просто не просыхаю. Какая же маленькая жизнь! Какая крошечная! Кажется, только вчера все начиналось. И я сижу в вашей московской квартире за роялем, за старым "Бехштейном", и играю вам, дяде Диме и Нике "Полонез-фантазию" Шопена. А потом Ника встает к роялю, изображает певицу, смешно прижимает руки к груди, и мы вместе с ней, дуэтом, поем: "По долинам и по взгорьям шла дивизия вперед!"
Какое время было! Еще мы жили в СССР. И на домах в праздники еще развевались красные знамена. Нет, ничего нельзя изменить, я понимаю. И время не повернешь. У меня все больше седых волос. А как вы выглядите теперь, даже не представляю. Пожалуйста, пришлите фотографию, я маме покажу. Мама чувствует себя все хуже, все больше лежит, почти не встает. А на губах все время улыбка. Шепчет: "Хочу дожить до женитьбы Славика, больше ни о чем Бога не прошу". Папа очень переживает. Выходит курить во двор. Он сильно кашляет. Я делаю ему лекарство: листья алоэ, мед и коньяк, и все это смешиваю. Это для легких очень помогает.
Крепко целую вас, тетя Ажыкмаа. Пишите мне. Мы с мужем копим на компьютер, вот накопим, купим, и буду посылать вам мгновенную почту, говорят, она доходит до адресата за считанные секунды, как по волшебству. Ваша Лена.
Везде. Всюду. Всегда.
Везде и всюду, где он шел, в пыли и грязи всех дорог, в блаженном, со слезами, отдыхе всех привалов и постоев, в грохоте боя, в тишине приозерной и приречной - всю войну, пока она шла и проходила, и опять наваливалась черным брюхом, и катилась мимо с чудовищным, оглушительным железным лязгом, ему виделся этот сивый русский парень, этот беленький смешной мальчишка, наверняка его ровесник; белокурый солдат являлся ему из тьмы или из слепящего дымным солнцем сиротского неба - все равно, он приходил, шагал навстречу, лицо приближалось, становясь из призрачного теплым, живым, и Гюнтер махал головой сердито, отмахивался от безумья, как от мухи, бормотал себе под нос: "А, zum Teufel!" - но не уходил к черту и не уходил никуда тот, кто спас ему жизнь.
И Гюнтер Вегелер шептал снова, усмиряя шепотом страх и радость: "Ах ты, русский гаденыш".
А внутри него отзвучивало ему: "Ах, вот же ты, мой названый брат".
И он повторял, лепил губами, смаковал языком это странное, дикое, такое простое слово - "брат"; и в ушах внезапно взмывал и летел навстречу солнцу, гремел и завывал Вагнер, "Полет валькирий", он слушал эту музыку на концерте в Касселе, отец тогда повез их в пышный, барочный, с виньетками и лепниной, концертный зал, всех нарядил с иголочки - Вилли, Генриха, Клерхен и его, Гюнтера, взял почему-то именно его, его одного, Гюнтера, крепко, больно за руку и повел, а остальные дети побежали за ним и отцом, как гусята. В том сияющем мрамором и бархатом зале, где гипсовые ангелочки и алебастровые виноградные кисти изобильно свешивались со стен, где люстры бешено мотались под солнечным потолком - их раскачивала и мотала музыка, - он впервые понял, что весь мир звучащий, что только одни бестелесные звуки и есть в мире, и больше ничего, а мир просто нагло прикидывается вещным, плотным и твердым. Он хватал Клерхен, сидя в мягком бархатном кресле, потной рукой за хрупкую лапку. Клерхен шипела змеей: брось, пусти, ущипну! Отец дал ему подзатыльник. Он опустил голову и дрожал, а музыка лезла в уши, забивала рот и нос.
И он тогда не выдержал и заплакал, громко зарыдал на весь зал, и отец, стыдясь и ругаясь, уводил его, зажимая ему кривой от плача рот белым кружевным маминым платком, из зала вон, от музыки прочь, и ему казалось - весь народ, весь красивый и приличный люд в смокингах, алмазах и жемчугах, мехах и лаковых туфлях лошадино ржет, хохочет над ним.
Валькирии летели. Разрывы гремели. Далеко в небесах смутно виделась фигура в латах - то ли женская, то ли мужская, длинные волосы вились, струились по ветру. Все-таки это женщина была. Она следила за ним. За жизнью его.
"Брат, - шептали губы, - спасибо тебе, брат, ведь я живой".
Задирал голову. Летела и переворачивалась в воздухе со спины на живот белокурая женщина, он теперь мог хорошо ее рассмотреть. Густые, лошадиной гривой, мощно веющие среди туч волосы. В косу такие заплести - косу не приподнять, бревна тяжелее. Гюнтер щурился и улыбался. Милая, родная; может, Фрикка, а может, Брунгильда, прямо с фиалковых полей Валгаллы. Он сильнее задрал голову и чуть не переломил себе шейный позвонок. В голове загудело, земля закрутилась вокруг него в бешеном вальсе. Он потер шею жесткой наждачной ладонью. И тут ухнуло совсем рядом, и он свалился на землю, вжался в нее.