Канул попервости и студент, забылось ровно бы все, да чудное все же случается: в самую середину тридцатых годов объявился Новосельцев в Свинцовогорске, в форме, ремнях, шрам вроде как даже красивше стал, разгладился: собранье не собранье, а Новосельцев в президиумах, в на́первых сидит. Однажды в праздник ВЧК делал доклад Новосельцев, вспомнил те оренбургские степи, блуканье по ним… Вот, мол, товарищи, не стоял бы перед вами, гнил бы в земле один из бойцов нынешних карающих органов, если б не подлинные бойцы революции, — надеюсь, они среди нас, в зале? Петр Косачев, Федор Макарычев, встаньте! Вот они, товарищи! Забил первым в ладоши. Спасибо им! Четвертый еще был, товарищи, да оказался отщепенцем, отступником, в рясу поповскую облачился, ну да известно — по заслугам получил, где-то на Алдане трудится.

А все же встреча у него с «горимператором» была, была, — близкая, в том тридцать восьмом, когда пошли обвалы на Соколинском…

Это уж совсем могло разбередить память, раскачать нервы, и Петр Кузьмич, чтоб заглушить, перебить прихлынувшие воспоминания, выключил очередной перфоратор, уже нагревшийся, теплом каливший сквозь голицу, заменил забурник, подтянул гайку хвостовика, запустил вновь перфоратор, подал забурник к мокрому отверстию шпура, — загрохотал, забился в толчках перфоратор. В гуле, нервно-пульсирующем перестуке крылось привычно-успокаивающее, умиротворенное, и Петр Кузьмич один за другим оглядел перфораторы, прикинул в полутемени, скорее чутьем оценивая, как работали «отбойники», как углублялись ребристые, стальные буры в лоснившийся, тускло-влажный пласт руды. Чутьем же угадывал в сумеречи, в бунтующемся пару своих помощников: они то и дело перетаскивали тяжелые, змеившиеся шланги, окатывали струями воды стенки забоя.

Молочно-водяной пар клубился, уплотняясь в неширокой камере забоя, и в жиденьком свете от карбидок, просеивавшем молочную мглу, ребята видели: то ли обильный пот, то ли оседающий водяной пар струился, стекал по лицу старого забойщика. Они не знали, что Петр Кузьмич успел припомнить еще одно горькое и поразившее его — смерть матери, жившей у сестры в Кемерово. Заставила она Елизавету, у которой доживала последние годы, созвать всю родню, старых и малых, — помирать, мол, буду, приспела пора. Считали, почудить удумала мать Пелагея. Собрались пусть не все, а вышла семейка, как у доброго Емельки: десятка два наскреблось, за стол сели, брагой да белой обнесли всех. И она, мать, светлая, ухоженная, платочком ситцевым в крапинку покрыта, не до смерти вроде бы, полрюмки белой отпила, — кто-то и пошути: «Чё, мать, кака така смерть еще, веселиться будем!» А она в ответ; «Вот с тебя, Митяйша, и почну, обскажусь про всех, как есть…» И выложила правду-матку, каждому досталось: кого в краску вгоняла, кого банным парком обдавала, а кого и на уголья, что хариуса на рожне, выставляла. Про него, Петра Кузьмича, хоть и уважительно говорила, а с Савкой в точку больно попала: потерял, мол, пропел, что глухарь на току, свою пилу-песню…

Никому не спустила, — мужик ли, баба ли, малец ли, — поднялась с места, прощенья попросила, что не так, мол, в пояс поклонилась да и пошла в свою каморку. Застолью и ладно: бабка Пелагея почудила и токо.

Через час сестра Елизавета наведалась в каморку, и — сдавленный вскрик: отошла, преставилась мать тихо, лежала на деревянной кровати уже прихладевшая.

…Заглядывал в забой через каждый час мастер Веденеев, в желто-молочном, непрозрачном, пересыщенном от водяного тумана пространстве оглядывал обуренный скол, рассеянное пятно от лампы скользило по уходившим вглубь шпурам, дотрагивался до коробчатой, набухлой брезентовки Петра Кузьмича, выставлял темный, измазанный, что обломок сучка, большой палец, пересиливал грохот:

— Порядок, Кузьмич!

Вытаскивал, будто хрупкую драгоценность, крутобокие «кировские» на ремешке, вглядывался и отступал в темень, растворялся.

А там, на-гора, в бытовке, чего не знали ни Петр Кузьмич, ни его подручные, на фанерной доске, на которой в другое время обычно вывешивались разного рода объявления, теперь тоже через каждый час отмечали примерную выработку Косачева: мастер Веденеев, уходя из забоя, прикинув и прибросив, торопился в раскомандировку, к телефону, накручивал ручку настенного аппарата — жужжало, звякало под деревянной крышкой, — дозванивался до бытовки. Дежурившая возле доски из рудничного комсомольского поста девушка тотчас, переговорив с мастером, укрепляла на доске очередной квадратик плотной бумаги; квадратики заготовили заранее, вывели на них фиолетовыми чернилами крупные цифры. В бытовке толпились люди: кое-кто не ушел домой после смены, не расходились и управленцы рудника — появлялся на доске новый квадратик с цифрой, люди бросались к доске, — что там, как?

На доску вывесили пятый квадратик; на первом значилась цифра двести, на последующих двух — двести пятьдесят, на четвертом — триста. Когда столпившиеся возле доски люди увидели пятый квадратик, снова обнаружили цифру триста, кто-то, не удержавшись, выдохнул в удивлении и восхищении:

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги