— Чё-от турусы разводить… Можна, выходит, работать на четырех перфораторах. Получилось, верна! И парни эти вот — не кисель, добрые бергалы выходют! Довольные мы, — чё тут грить! Што другие горняки в пример возьмут, на пятки почнут наступать. Оно, конешно, быстрее победу ковать станем. Так понимаю. Ну, а значица, все! Работать далее.
Отступил от стола на шаг к сгрудившемуся начальству, точно бы этим подчеркивая, что уж теперь-то конец всему, на этом точка, — даже подумав так, он уже не в яви, а как бы отторженно воспринял новый взрыв одобрительных хлопков, подкреплявших его слова. Глыбившаяся у стола фигура начальника рудника Сиразутдинова в полупальто с каракулевым серым воротником подалась вперед.
— Товарищи! Наши финансовые боги сюрприз приготовили: решили сразу и рассчитаться за рекорд — деньги на кон, как говорится.
Засмеялись, загалдели благожелательно. С краю стола, где больше сбилось женщин (вскользь Петр Кузьмич отметил — вроде была и Катерина), сорвались рукоплескания, оркестр снова отбил короткие «та-та-та», перед Петром Кузьмичом вынырнула кассирша Тоня с ведомостью и чернильницей-непроливайкой. Расписавшись, приняв толстую пачку денег, перевязанную крест-накрест нитками, подержал ее на весу, будто оценивая, что оно значит, — замусоленно краснели под спудом «тридцатки», сверху бледно желтели широкие «рублевки», — сказал в раздумчивости:
— Вахту-от мы стояли в честь победы Красной Армии под Москвой… Вота и пушшай на победу идут! — И Петр Кузьмич степенно положил деньги на покрытый красным ситцем стол, припечатал пачку рукой сверху.
— И я — на победу!
— И я…
Лёхина и Гошкина пачки — потоньше, похилей — легли рядом с пачкой старого бурщика.
— Вот и дело! В другой ведомости-от после подписи поставим, Тоньша, — проговорил Петр Кузьмич и подвинул деньги по гармошчато сбившемуся ситцу к оторопелой кассирше.
Лопнул, раскололся настылый воздух, — от смешавшегося, слитого грома аплодисментов, медью хряснувшего оркестра.
Катя торопилась с митинга домой: успеть проводить дочь в школу — из-за накладки смен не видела ее вторые сутки, — и заметила Верку Денщикову, плывшую по проулку навстречу. С тоскливостью подумала: спрятаться бы, укрыться, куда ей такой — в телогрейке, подшитых тяжелых пимах — встречаться с Веркой, принаряженной в шубейку в талию, на голове — цветной кашемировый платок, короткие теплые ботики на ногах. Невольно озирнувшись, поняла — прятаться поздно, да и некуда: голые, без деревца, палисады, заснеженный проулок, к тому же тут резко сузившийся, и встреча с Веркой, о которой в городе говорили как о шалой, легкого поведения бабенке, выходила неизбежной. И сама не зная почему, Катя остановилась на вихлявой, пробитой в снегу тропке, в растерянности, душевной тревоге и пустоте, будто там вмиг все сплыло, оттекло в ноги.
— А, Катьша! Чё уставилась? Аль нравлюсь? Но ить ты — не мужик, тоже, как я, — баба. Не-ет, уже не баба, забыла ить, — забойщик, бергалка! А мы, Катьша, все одно — бабы! Свою бабью стать да назначенье уметь держать, чтоб, дурочка, весело да легко жилось, — вон как надо! А тя, что рудничну лошадь… На чё похожа-то вон!
Она смеялась, чувственные ноздри тонкого носа поигрывали в каком-то своем, казалось, особом напряжении, не вязавшемся с горячительным, беспокойным блеском глаз, больших и темных, в обрамлении длинных, пушистых ресниц. Но и Верка сдавала: морщины в уголках глаз рассыпались двумя веерками, кожа под чуть наплывшим подбородком одрябла, на щеках — густо румяна, — все подчеркивало, что Верке не просто и не легко уж было держать прежнюю красу.
— Вижу, и тебе с красой твоей, Верка, потрудней стало! — вырвалось непроизвольно у Кати.
— С чего взяла? На мой век хватит: накрасилась, намазалась — марафет называется, — и, гляди, опять ягодка! Мужики липнут, что те осы на мед. Тока не плошай, — вот чё скажу!
Должно, она была настроена на легкий, беззаботный лад, хотела выговориться и потому лишь вскользь отреагировала на слова Кати, будто от пустяка, отмахнулась от них, — даже горделиво подбоченилась, уперев руки в бедра, отчетливо теперь округлившиеся завидной полнотой под шубейкой и клетчатой юбкой, верно, приобретенной на «толчке» у кого-то из эвакуированных, во множестве менявших, как знала Катя, вещи на кусок хлеба, меру кедровых орехов, рамку меда… Весь вид Верки сейчас говорил: «Ты что хочешь думай, а я себе цену знаю!» Катя с неприятностью отметила, что в тесном проулке, где они стояли, из-за палисадов уже выглядывали бабы, привлеченные их разговором. Тоже отметив любопытствующих и, должно, рассчитывая, что ее будут слышать, Денщикова продолжала, веселясь и явно куражась: