Он смотрел, как бы ощупывая, проникая взглядом вовнутрь, и вместе — Костя это чувствовал — искренне, смятенно, обрадованно, и глаза Шиварева блестели, сияли золотистым, теплым светом… Ах, комроты, комроты!.. Зачем такая встреча, зачем так все перевернуть в душе, в сердце, сознании? Когда уже улеглось, умерло, мерекалось, что в безвестности, тихо сгинет жизнь, останется доброй памятью на стесанном стволе ели, возле которого наметан холм могильной земли, выведена фамилия химическим карандашом… И как давно это было? Месяцы? Год? И где тот лес на пути их отхода, их бегства? Что-то клокотало, взбурливало — плескучее, щекотное — в груди Кости Макарычева, мутило сознание, стряло в горле.

— Беру! У меня есть право. — И Шиварев обернулся к командиру части, невысоко угластой головой возвышающемуся над столом. — Не охотник — верно! Но стрелком был первым не только в роте, но, считайте, в полку! — И опять взглянул на Костю, построжело и даже враз приметно постарело симпатичное, узко-породистое лицо Шиварева, сбористые морщинки легли у глаз, в углу губ — несладкая ему, верно, тоже выпала доля, — золотистое тепло загасло в глазах. — В трудную пору для Родины боец Макарычев… За нее же грудью встают… Лейтенант Ребро! — возвысил голос Шиварев. — Зачисляйте, обмундирование выдайте, аттестат — и на сборный пункт. Ясно? Берем Макарычева и того… рыжего…

— Ржавина? — отозвался звонким, пружинистым голосом один из сидевших за столом.

— Да! — отсек Шиварев. — Идите, боец Макарычев! До свидания.

Сам не ожидая того, под строжистым, упрямым взглядом Шиварева Костя повернулся «кругом», четко через левое плечо, в сумятице противоречивых чувств, теперь физически сознавая то невероятное, что с ним случилось, произошло.

<p><strong>ГЛАВА ТРЕТЬЯ</strong></p>1

На горновой площадке, огороженной трубчатыми поручнями, погромыхивавшей, стрелявшей жестяным черным полом под пимами, подшитыми, тяжелыми — за месяцы в валяную шерсть набивалось столько свинцовой пыли, въедалось окалины, что они утрачивали свой изначальный вид, обращались в пудовые колоды, — всегда было тесно, жарко, мучила, изводила жажда. Лишь старые, опытные горновые, у кого пребывание здесь, на площадке, исчислялось долгими годами, казалось, без особого труда одолевали и «градусы Сахары», как любил при случае ввернуть Садык Тулекпаев, и мучительно-нестерпимую жажду и вроде бы легко, нисколько не стесненно управлялись на этом действительно малом и тесном квадратике возле бебикессонов.

На площадке, смахивающей на капитанский мостик, всегда огненно-светло — даже когда плавку не сливают, в чреве ватержакета еще бушует огненный смерч, сокрытый, запечатанный до времени, горновая все равно сияет, взблескивает радужьем света — желтого, красного, фиолетового, синего. Лопаются, взрываются невидимые звезды в лотках-сливах, где, истекая, утончается и затихает только что кипевший и бурливший поток расплавленного свинца; живой ручеек схватывается коркой, багрово-сизая окалина на глазах, в короткие секунды, меняет цветовую тональность: до темной крови загущается под спудом окалины багровость, сизь поверху чернеет, гонит юлистые фиолетовые волны, пробежав, они замирают, ложатся настылью.

Гудит, ярится за каменной стеной печи плавящий огонь; ему вторит, тоже гудит, всхрапывая в напряжении, вентиляционный ствол, отсасывая ядовитую гарь; посвистывают ровно, напористо бебикессоны; приглушенным гулом отзывается где-то там, внизу, баянное двухрядье фурм, нагнетающих в чрево печи ураганной силы воздух, — привычные, тысячу раз знакомые, даже бодрящие звуки — шипенье, трески, вздохи, гулы.

А когда наступал срок, Федор Пантелеевич, старший горновой, рукой в заскорузлой голице поправив очки и в какой-то вроде бы одному ему известный момент заглянув подряд раз-другой в окошки бебикессонов, взмахивал голицей фурмовщику — убрать наддув, кивал своему дружку — подручному Садыку Тулекпаеву, выдыхал: «Давай!» В гуле и шуме, скорее не слыша, лишь по движению сухих, опаленных жаром губ горнового догадываясь, что это значило, Садык подхватывал с перил пику-шуровку, держа ее на весу, делал шаг вперед к железной дверце перед ванной для слива и, видя в этот миг там, ниже бебикессонов, огненную окаленность, застилавшуюся свечением и сизой мглистостью, восходившей от желоба, чутьем угадывая, где он — глазок горновой лётки, закупоренный глиной, теперь каменно-спекшейся, вгонял острие шуровки, бил со сдержанной напористостью по неподатливой спеченной глине. Тотчас, будто шаровая молния, выкатывался белый свет из лётки, сияющей дрожащей белью обливало тесную площадку и озаренных, замерших, словно изваянья, горновых, и белая струя металла, вырвавшись на свободу, сжигая перед собой остатки еще не угасшей настыли, лавиной проносилась по желобу, обрушивалась в ванну. И он, Садык, продолжая удерживать шуровку во все испепеляющей огненной дымени, скрывшей теперь и лётку, и бебикессоны, бил расчетливо, освобождая путь свинцу, который, он знал, обернется, в конечном счете, пулями, смертоносным огнем против фашистов там, на большой войне…

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги