Перемены коснулись и Иртышского пароходства: исчез, будто испарился, всесильный Злоказов; одни поговаривали — подался на Восток, упрятался под крылышком японских интервентов, кого покамест не вымела метла народа с русской земли; другие уверяли — улепетнул Злоказов за кордон, аж в Новый свет, влился, пополнил мутное, зловонное болото эмиграции. А пароходством на месте руководили люди, выдвинутые из народа, из тех, кто ломал старое и был полон решимости утвердить и построить на его месте новое, — перекрашивали пароходы, прежнюю собственность Злоказова, меняли их названья — вместо имен архангелов и всяких библейских святых на бортах тщательно выписывали невиданные и удивительные: «Марсельеза», «Товарищ», «Парижская Коммуна», «Роза Люксембург», «Красногвардеец»…
— Голод, сынок, идет… И смерть нас ждет всех. Шайтан, сынок, повадился к нам: отца унес, на младшего твоего брата черную болезнь призвал. Увези нас, увези, сынок, в Солонцовку!
«Ай, бала, бала!..» — с грустной напевностью, как укор прошлому, исторгается из груди Садыка Тулекпаева, но слова эти он не произносит, лишь будто звук разбитого стекла вырывается вздох.
Балгын без роздыху, в любую погоду, гудел в каменном ущелье. Осенью же в обложные долгие дожди, когда дымные тяжелые тучи сползали к самому подножью гор, возле которых курились, чернея и сжимаясь, деревянные пятистенки и мазанка Садыка, — вспухал, мутнел Балгын, сам шайтан, чудилось, переселялся в него: бешено ярился, клокотал, пугая утробным, как бы идущим из земли гулом, громовыми раскатами рушившихся оползней: И Садык Тулекпаев, оставаясь ночами приглядывать за известковой «курней», ждал в тревоге, немея: явится шайтан за ним, смоет холодным мутным накатом взбушевавшейся реки или накроет, раздавит каменным обвалом.
Но судьба его, выходит, хранила.
У студеной, норовистой речки ютилось несколько деревянных домов русских: промышляли охотой, «курили» на заимках древесный уголь, «варили» деготь, в ущелье дымились земляные печи-курни, в которых обжигали известь.
Поначалу, после переезда сюда, вроде стало семье лучше, перепадали то мука, то мясо, вернее, чаще доставались осердие да требуха, и в те дни в их мазанке даже светлело, точно бы прятался, затаивался в щели извечный мрак и сам собой возникал праздник — жарились, плавясь в весело шкворчавшем бараньем жиру на дне казана, округлые кусочки теста, одевались хрустящей корочкой, в котле варилась белая с мороза, порубленная кусками требушина…
Зима разразилась лютая, метельная, не сковывала землю привычным гулко-стальным панцирем — то и дело срывалась буранами, накатывала кряду затяжными, многодневными, свистящими снежными валами, завывала и переметала улочки поселка, загоняла все живое в дома под слабую защиту жилья, и люди замаялись, кляли на чем свет стоит непутевую, «с цепи сорвавшуюся» непогоду.
И вместе с зимой пришли голод, болезни.
Начали умирать, уходить из жизни «балачата» в поселке: голод, корь и тиф уносили их. Пометили они и братьев Садыка. Постаревшая в горе мать твердила, что и тут их настиг шайтан, завешивала квадратики окон, проем двери мазанки лоскутами черной материи — ставила заслон шайтану. Однако тот оказался изворотистым, пригадывал подходящий случай, прорывался безошибочно: за зиму не стало у Садыка двух братьев…
Когда впервые появился здесь Посохин на пароконной телеге, не помнили; ездил он от дома к дому, скупал сырые кожи, в обмен предлагал ходовой товар — пимы, материю, нитки, плиточный чай, да, видно, покорило это место нэпмана, оставив повозку, ходил Посохин к ущелью, откуда вырывался Балгын, высматривал, прикидывал, остался даже заночевать. Утром пароконка его скрылась по дороге в Нарымское. А потом в поразивший людей короткий срок поставил Посохин выше Садыковой мазанки, по косогору, кирпичный дом под железом, обнес его прочным палисадом, привез жену Капитолину Петровну, дородную, белотелую, будто сдобная шаньга. Ниже поселка, в узком месте Балгына, в теснине, возвел плотину, водоотводы к дробилке древесной коры, — громадные деревянные песты вздымались, били, размалывали кору; врыл в землю огромные чаны, в них вымачивались, квасились кожи, — диковинный кожевенный заводик Посохина начал работать, меняя привычный уклад поселка.
Дела пошли круто, доходно: кожи к Посохину везли со всей округи — русские, казахи, и Посохин не скрывал своих планов — построить узкоколейку к Нарымскому, расширить завод, поставить сапожный да шевровый цехи, открыть торговые лавки в Нарымском, Гусиной пристани, а то и в самом Семипалатинске. Уже реже ездил Посохин на пароконке по округе, — стояла телега в заводском сарае, смазанная, покрашенная. Мать Садыка да братишка с сестрой, оставшиеся в живых с зимы, и служили в посохинском доме, на «черной» половине: прибирали двор, ухаживали за коровами, чистили конюшню, — Посохин выезжал в легкой кошеве, сам — в собачьей дохе, на ноги брошена медвежья полость.