Теперь, отвлекшись этим воспоминанием, должно быть, на какое-то короткое время заглядевшись на лицо Белогостева, Куропавин не заметил, как поднялся со своего места Сталин, — увидел уже, как он неспешно прошел вдоль стола, направляясь сюда, где сидели они, — легкие сапоги и ковровая дорожка скрадывали шаги; трубку во рту держал у основания тремя пальцами. Остановившись, не дойдя всего с метр до Белогостева, затянулся, пыхнул дымом и, слегка поведя головой назад, к сидевшим во главе стола членам Политбюро, как бы приглашая их в свидетели, спросил все так же негромко:
— Вы нас поняли, товарищ Белогостев?
Вздымаясь со стула, теперь только поняв, что надо было раньше встать, Белогостев, бурячно облившись, будто та краска, скопившаяся у подбородка и на шее, мигом разлилась под кожей, сказал пресечно:
— Понял, товарищ Сталин.
Сталин сквозь редкое, не истаявшее облачко дыма смотрел на него, скосив брови, — левая выше, правая — ниже.
— До свиданья. Вы с товарищем Кунанбаевым свободны, а вы, товарищ Куропавин, задержитесь, пожалуйста.
Теперь и Куропавин в каком-то враз опалившем его предчувствии, затормозившем только что живо и открыто все воспринимавшее сознание на одной игольчатой мысли — зачем его одного оставляют? — тоже поднялся, однако Сталин заметно мягче сказал, подходя плавно к столу:
— Нет-нет, вы сидите, товарищ Куропавин!
И, уже не обращая внимания, сел ли Куропавин или нет, верно, затягивая время, чтоб Белогостев и Кунанбаев ушли из кабинета, Сталин опять неслышно прошел к торцу стола, и, должно быть, это был выверенный маневр: одновременно позади Куропавина чуть щелкнула закрывшаяся дверь кабинета и Сталин впереди, возле угла, повернулся неуловимо и остановился. Держал чуть отстраненно на уровне груди в отведенной руке трубку, не курил, и заговорил негромко, не напрягая нисколько голоса, даже будто в нем чувствовалась сознательная расслабленность, доверительность.
— Мы знаем, товарищ Куропавин, ваше несчастье и ваше желание. К сожалению, вы не одиноки. И тут нужно мужество… — Голос его при этом чуть еще притушился и на секунду замер, будто не хватило сил, а когда Сталин вновь заговорил, импульсивность и наполненность голоса опять были ровными, но теперь в нем еле приметно зазвучали внутренняя воля и твердость. — Мы вас, товарищ Куропавин, знаем как серьезного партийного работника, а товарищи, — Сталин, не шевельнувшись, лишь подал слегка руку с трубкой справа налево, — считают, что вы крепчайшего сплава партийный работник. Так вот… На местах, в руководстве хозяйством в такую ответственную пору нужны люди активные и прочные, как сплав, не жалеющие сил и, если надо, жизни. — Опять умолкнув, но теперь уже на достаточно пафосной ноте, Сталин пошел сюда, где сидел Куропавин, и, чутьем угадывая, что и его, Куропавина, присутствие тут сейчас должно завершиться, он поднялся, и Сталин подошел близко, коротко курнув трубку, открыто сквозь усталость и боль, гнездившиеся в глубине глаз, какие он, пожалуй, хотел скрыть, но не мог, смотрел на Куропавина, и он как бы уже издалека услышал слова: — А если придет время, потребуется, — позовем и на фронт, не постесняемся. А с сыном наведем справки… До свидания, товарищ Куропавин.
Кивнул аккуратно остриженной жестковолосой с засеребрившимися на черни волос висками головой, подал руку — она была теплой, нагретой от трубки.
Только оказавшись в приемной, увидев за большим и сверкавшим столом, слева от которого на приставном столике горбатилось множество телефонных аппаратов, невысокую осанистую фигуру Поскребышева, взглянувшего пронзительно-твердо из-под ковано-выпуклых, отяжеленных надбровий, Куропавин в еще несхлынувшей взбудораженности понял: решение, которое в муках выстрадал и принял, лопнуло, ему не суждено сбыться. И тотчас в глуби души заныло, хрупнуло, будто оборвалась тончайшая, с волосок, жилка, и отозвалось в затылке: что, что дальше будет? Рамки, в какие тебя поставили, — хуже не бывает!..
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Теперь она не замечала ничего — в закостенелости и как бы внутренней выветренности; все в ней угасло, и лишь тот ее крик, трансформировавшись в простое, легко ею принятое решение — ей не надо, ей ни к чему больше жить, — единственно существовал в ней, все же остальное — желания, чувства уже пребывали, как ей казалось, не в этом мире, — потухли, умерли. Она вряд ли отдавала отчет в том, что шла, вернее, бежала, увлекаемая лишь этим единственным, что осталось, и еще тем, возникшим перед глазами и нестерпимо, в молчаливом побуждении звавшим ее: черная, мертвая, рухнувшая на лед ветла и тоже черная, с оплывшими краями прорубь, какую тогда, торопясь в квартиру Андрея Макарычева, она мельком отметила.
Туда, туда, и одним простым движеньем — скользни, теченье подхватит, и все, конец всем сложностям, проблемам. Всему!