Помню, раз под мостом спрятались с Пашкой от людей подальше и из ржавой банки пьем политуру и запиваем прямо из реки и ржавой же селедочкой заедаем. Над нами машины проносятся, люди туда-сюда ходят, а мы в полумраке сидим, от всех сокрытые, возле воды у засоренной речушки и пьем из ржавой банки и селедочкой вонючей закусываем.
Под этим мостом мы теперь частенько собирались с Пашкой. Он работал вначале главным инженером, но постепенно докатился до того, до чего и я. У нас уже там был стакан, мы его прятали за сваей на полочке. Ложка была, на всякий случай, если вдруг иногда у нас закуска объявится. Хорошо было нам сидеть в сумерках, а над головой машины проносятся, молчать и тихонько пьянеть. Пусть проносятся, сотрясая мост, над нашими головами машины, пускай бегут по своим делам люди, мы сидим, молчим, наливаем и наслаждаемся. Иногда спросит один:
— Ну как пошла?
— Ничего, — ответит другой, и опять сидим кейфуем.
Одним словом, вот так в Хабаровске и испортил желудок окончательно. Уже и до язвы дошло. Врачи посоветовали сменить район проживания. И вот я оказался здесь — в Московской области.
Тут мне сначала даже немного повезло. Послали строить для подсобного хозяйства комбината коровники, цементировать скотные дворы и прочее. Неделями не бывал я на объектах — и ничего, как-то все с рук сходило. А в прошлом году перевели на комбинат. Три раза уже разбирали на собраниях и судах товарищеских. Все нервы издергали! Такая тут шайка-лейка собралась в товарищеском суде во главе с Константой Спиридоновной, старой девой. Душа товарищеского суда! Так в стенгазете на Восьмое марта и написали — душа! Так вот они меня к принудлечению уже той зимой подводили. Пришлось слово дать, что сам стану в больницу ходить, всякую дрянь глотать. Но теперь все — не отвертеться мне!
А как у них руки чесались еще прошлой зимой меня упрятать на два года в ЛТП! И у Константы Спиридоновны, и у Марьи Ивановны — профорга нашего. И ведь что ты скажешь — тоже без семьи наш профорг, некуда девать, видно, силы. С какой яростью, с какой страстью меня спасать бросились! Дай волю — на два срока б меня упрятали. «Позор!.. Разложение!.. Деградация!..» О боже… да за что же мне такое наказание?! Я ведь и так еле живой! Я устал от всего! Я теперь, если не упьюсь вусмерть, не живу, а как будто все время еду по тряской дороге. Все время не ощущаю то одну, то другую часть тела. Только я не тело не ощущаю, а как бы не ощущаю больше целиком собственную натуру, душу свою, смысл свой.
Вот даже такой простой факт. Пока не давали мне места в общежитии, жил я в комнате мастера Колтунова, он уезжал на два месяца в отпуск к сестре в Ленинград и предложил пожить у него. Так вот однажды обнаруживаю себя сидящим в кресле и читающим чужие письма: жены Колтунова к нему. Я взял их в ящике стола и так спокойненько себе читаю. И тут я как будто включился — да ведь это же гадко чужие письма читать! Хотя помню прекрасно, за полчаса до этого, когда я их только обнаружил, у меня и мысли подобной не было, чего-то, какую-то часть своей души, где стыд, значит, я не ощущал, наоборот, помню, радовался. Я ведь сам-то писем от жены давно не получал… а мог бы, повернись все в жизни по-другому…