Калина понимала, он и в самом деле хорошо танцевал, но они двигались каждый отдельно, ничто их не объединяло, и партнер напрасно пытался преодолеть ее отчужденность. А она вдруг почувствовала, что вот к ней снова подступает то, чего она постоянно боялась, от чего старался оторвать ее Данило, хотя эти его старания ни к чему не приводили, всякий раз натыкаясь на ее апатию. Я хочу быть фонтаном. Я хочу быть фонтаном. Я хочу быть Домским собором или улицей. Камешком. Нотой в музыке Баха. Одной-единственной маленькой черной нотой, которую проигрывают молниеносно. Бах писал бессмертную музыку, а в жизни был толстым усталым человеком, обремененным нуждой и детьми; может быть, именно благодаря этому он и писал такую музыку? Я хочу, чтобы меня вообще не было. Не потом, а чтобы не было с самого начала.
Бесконечный львовский шлягер закончился, парень поблагодарил ее за танец — так, как это умел делать настоящий львовянин, галантно и с оттенком самоуверенности. С оттенком превосходства над партнершей и надо всем миром. И еще — с деликатным намеком или обещанием чего-то приятного в дальнейшем.
— Данко, я, пожалуй, пойду. Оставайся, если хочешь, — сказала она брату.
— Кофе не выпьешь?
— Не хочу.
— А я бы выпил. Может, подождешь меня?
— Я пойду одна, ты оставайся.
Данило встал и вышел за сестрой.
Они шагнули на мостик, висящий над горной речкой. Темнота скрыла опоры, и мостик колыхался в холодном туманном мареве, колыхался и раскачивался, дрожа над бездной. Калине казалось, что достаточно сделать одно неосторожное движение — и мостик сорвется. Раскачивались огни, раскачивался темный без снега лес, раскачивался месяц, готовый сорваться вниз, туманный и расплывчатый, как лицо человека в комнате, наполненной дымом.
Калина тщетно, на ощупь, искала опоры, она в душе возвращалась в город, но и там все было шатко и ненадежно: когда она покидала хоть ненадолго Львов, ей всегда почему-то казалось, что вот вернется — и не застанет камня на камне. Камня на камне.
Двое мужчин в комнате у Антоська все еще играли в шахматы, они даже не отозвались на стук Калины в дверь. Антосько спал, поверх одеяла он укрылся еще и курткой. На книжке, брошенной под кровать — и когда он перестанет швырять книжки на пол! — белела бумажка. Почерком Антоська было написано:
«Мама, тебя просили зайти в 15, если вернешься до 12. Ан.».
«Хм, — подумала Калина, — кто бы это мог просить?»
Данило уселся возле игроков, и лицо его сразу приобрело отсутствующее и сосредоточенное выражение, как всегда за шахматной доской. Антосько спал, лыжи его, готовые к преодолению высочайших вершин, но ненужные без снега, лежали в автобусе.
Калина встала и пошла искать пятнадцатый номер.
— Добрый вечер, — сказала она тем, кто там был, — меня просили зайти сюда. Впрочем, быть может, это ошибка, я не вижу здесь знакомых.
При этом она несколько смущенно осматривалась в комнате. Казалось, обитатели жили здесь давно и, верно, привыкли к своему временному жилью, как привыкают, прожив на одном месте добрый десяток лет. На стенах были кнопками пришпилены фотографии, и знаток дал бы им высшую оценку, а между фотографиями — детские рисунки, эскизы каких-то фантастических зданий, и обычные чертежи, и среди всего этого одна маленькая открытка, вся исписанная большими буквами. На столе стояла початая бутылка вина и разрезанный пополам лимон в жестяной мисочке. Пяток коек и чемоданчик, из которого выглядывал краешек красной юбочки, — все это была отличная декорация, и Калина ловила среди предметов, завешенных окон и фотографий на стенах настроение, взгляды, лица и руки, она сразу заметила невероятно черные глаза на девичьем лице, глаза, которые только наблюдали — не поглощая, не принимая ничего в себя и потому ничего не возвращая, — и заметила руки — тонкие, быстрые, со смуглыми пальцами, они нервно перебегали, как белки, с предмета на предмет и воспринимали значительно больше, чем те огромные глаза. Люди между тем приглядывались к ней, и хватило десятка-двух промелькнувших секунд, чтобы они взаимно присмотрелись.
— Хорошо, что вы пришли, я надеялся, что придете, — сказал человек с нервными руками-белками, — садитесь, пожалуйста, и простите нашу назойливость. Видите ли… — И он посмотрел на одного из своих товарищей, словно бы перепоручая ему дальнейшие объяснения.
Тот, маленький, с подстриженными по-мальчишески волосами и со стариковской медлительностью, сказал:
— Мы познакомились с вашим сыном — удивительно симпатичный мальчик, он сказал, что вы — диалектолог, и мы хотели попросить вас разрешить наш спор. — Он говорил так спокойно и уверенно, как будто и представить себе не мог, что Калина вздумает отказаться. — Мы делаем фильм, у нас возник спор по поводу диалогов, текста, одним словом. Да вы садитесь, однако. Может, выпьете вина?
Калина отрицательно покачала головой.