Двое прославленных столичных музыкантов, подвыпив, доедали, как наипровинциальнейшие портные, прямо из консервной банки, шпроты, оставшиеся после специально заказанного для них ужина. Оба в белых, запотевших под мышками рубашках, без галстуков и фраков, избавленные от взглядов публики и от необходимости держаться элегантными джентльменами, — они доедали шпроты, оливковое масло стекало с пальцев на белые салфетки, они хохотали и запивали хохот и шпроты водкою с перцем, раздобытой тоже специально для них. Были еще какие-то люди, Калина не различала их лиц, ужин сделал всех одинаковыми. Андрий все не мог распрощаться. Столичные светила — им, возможно, недоставало таланта Андрия, но Андрию недоставало их славы — глядели на Калину маслеными глазами. Калина с болью смотрела, как Андрий ждет с протянутой рукой их признания. Больше всего на свете ей хотелось, чтобы он сам, без виолончели, был таким же, исполненным муки, сомнений, терзаний, и радости, и гордости, но без виолончели он становился меньше, и она всегда боялась, что это заметят, что узнают, как он мал, слаб, что он покажется кому-нибудь смешным.

Одно никогда не приходило ей в голову — что его единение с виолончелью может разладиться, что он может утратить свою власть над инструментом или отказаться от этой власти ради чего-нибудь другого. Все другое в сочетании с ним становилось несущественным, не имело смысла, с ним связывалась только виолончель, его пальцы царили на струнах, его пальцы дрожали на струнах, как на ее теле, смысл имела только виолончель. Без нее Калина не видела и самое себя.

Столичные светила смотрели на нее так, как будто им капнули в глаза оливковое масло.

— Красивая у меня жена, правда?

— О-о! Такая драгоценность, Андрий Максимович, такая драгоценность требует особой оправы!

— Ха-ха-ха!

Ее трясло как в лихорадке. Она выбежала из комнаты, словно испуганный ребенок. После, на улице, Андрий просил объяснить, почему она так себя ведет, как можно было не попрощаться, упрекал ее в невоспитанности и бестактности, потом вдруг воспылал ревностью и унизился до подозрений — ты слишком хороша, Калина, чтобы не изменять, — и почему-то упорно повторял:

— Хочешь — ну измени, с кем хочешь, только не уходи, не уходи от меня, останься…

Связь с виолончелью рвалась. Калина удерживала мужа как могла и вновь соединяла его с инструментом, потому что иначе он исчезал, он исчезал вовсе, ее Андрий.

Пьяный Андрий хотел взять инструмент, но виолончель вырвалась, боясь обиды, боясь оскорбления и насилия, и в коротком резком звуке были насмешка и укор.

Теперь ей, новой, больной, изувеченной Калине, оставался Андрий без виолончели, он сам не умел сохранять единение, он отбирал у Калины виолончель и боялся новой Калины. Ее изувеченное тело осталось живо, и это было для нее бедой, с которой она не могла справиться. Без Андрия. Без его музыки. Хорошо бы стать фонтаном. Такой, какой она стала, Андрий не принял ее. А она не принимала его без виолончели. Хорошо бы стать фонтаном. Тоненькая, нескончаемая струйка воды. Фонтан не сознает себя. Но существует. Калина думала: я сознаю себя, но меня нет.

Данило не мог ей сказать, что операция была излишня. Его преследовало ощущение вины, которую никогда ничем не искупишь, и он подсознательно, с ласковой настойчивостью, старался отвлечь мысли Калины от случившегося, видел, что старается напрасно, что эта его ласковость и настойчивость даже еще больше мучают сестру, но не мог преодолеть себя, сделать вид, что не помнит и не думает об этом, и боялся встретиться с ней глазами, не мог сказать ей правду, потому что сам был виноват в случившемся.

Горы, голые и настороженные, горестно и напрасно ждали снега. Ветер терся о стволы печальных буков, стыдящихся своей наготы, трепал руки елей, глумился над бессилием дубов и безутешностью горных вершин. Реки остыли, сизый туман носился над ними, как вечный странник, который нигде никогда не сможет найти себе пристанища. Мороз высушил дороги, они посерели, стали бескрасочными, горные впадины и ущелья без своей чарующей синевы казались мелкими, невыразительными, лишенными всякой таинственности. Что-то тревожное и горькое трепетало в этой нежеланной серости, словно зима и впрямь заблудилась, или нарочно обходила горы, или, быть может, вообще нарушился устойчивый ритм извечной смены времен года, и горы остались брошенными на произвол судьбы, в неизвестности.

Калина готова была снять с себя платье и прикрыть им горы, только бы не видеть этой насквозь промерзшей боли.

Было еще совсем рано. Данило и остальные пошли завтракать, а Калине почему-то не хотелось, эти горы без снега не отпускали ее от себя.

Перейти на страницу:

Похожие книги