Но чего не знает грустный светловолосый покорный мальчик – так это что развратный престарелый тип, когда уходил в ванную с бургундской темной плиткой прополоскать рот коричной жидкостью и промокнуть «Феромонным мускусом» от «Кельвина Кляйна» дряблые точки пульсации, украдкой спрятал в ладони старомодное одностороннее бритвенное лезвие, и когда на животных четвереньках горбится над мальчиком и получает удовольствие, подносит рабочий конец лезвия к самому анусу грустного мальчика, так что острая сторона лезвия с каждым толчком режет и презерватив, и находящийся в состоянии эрекции фаллос, хотя отвратительный престарелый тип не думает о крови и какой-либо боли от порезанного фаллоса, по-прежнему горбится и двигает тазом, стягивая разрезанный презерватив, как шкурку с сосиски. Молодой проститут, покорно сгорбившись на четвереньках, чувствует шелушение презерватива, а потом кровь, и начинает сопротивляться, как обреченный, чтобы оттолкнуть оставшегося без презерватива истекающего кровью дряблого престарелого типа из и от себя. Но мальчик щуплый и субтильный, и старику нетрудно зажимать его под своим рыхлым обвисшим дряблыми телом до самого момента, пока он не корчит гримасу, пыхтит и доводит свое удовольствие до конца. Похоже, существует какое-то негласное правило демонстрации откровенных гомосексуальных половых сцен: тот, кто занимает покорную сгорбленную позу на четвереньках, отворачивается от камеры, пока фаллос доминирующего партнера внутри, – и Сам соблюдает это правило, хотя самоосознанная сноска-субтитр внизу экрана даже слишком назойливо подчеркивает, что правило соблюдается. Проститут поворачивается измученным лицом к камере, только когда безнравственный престарелый гомосексуалист вынимает окровавленный и сморщившийся после удовольствия фаллос, обращает лицо со светлыми бровями налево к зрителям в немом вопле, падает на субтильную грудь, раскинув руки на парчовых простынях и высоко задрав растленный зад, только теперь демонстрируя в складке между ягодицами и большой приводящей мышцей яркое фиолетовое пятно, ярче любого синяка и с восемью расходящимися паучьими лучами, которые являются, как сообщает перепуганное облачко старика, безошибочным осьминого-ярко-синячным признаком саркомы Капоши – самым универсальным симптомом Его, и мальчик рыдает, что безнравственный старый гомосексуалист сделал его – проститута – убийцей; задранный зад качается перед перепуганным лицом престарелого типа от сотрясающих тело рыданий, пока мальчик рыдает в шартрезную парчу и снова и снова визжит: «Убийца! Убийца!»; почти треть хронометража «Сообщника!» посвящена слезному повторению этого слова – намного, намного дольше, чем требуется, чтобы зрители поняли твист и всевозможные его толкования и значения. Как раз о таких вещах мы с Марио и спорили. На мой взгляд, даже невзирая на то, что оба персонажа в конце картриджа играют через край, основополагающая идея «Сообщника!» остается абстрактной и саморефлексивной; в итоге мы думаем и переживаем не о персонажах, а о самом картридже. К моменту, когда последний повторяющийся кадр затемняется до силуэтов и на их фоне ползут титры, и лицо старика больше не корчится в ужасе, а мальчик затыкается, главной мыслью по просмотру картриджа становится вопрос: есть какой-то смысл в 500 секундах повторяющегося крика «Убийца» – т. е. озадаченность, потом скука, а потом нетерпение, а потом мучения, а потом почти что ярость, которые вызывает у зрителей фильма статическая повторяющаяся финальная 13 фильма, вызывались ради каких-то теоретическо-эстетических целей, – или же Сам просто поразительно хреновый монтажер?
Только после смерти Самого критики и теоретики вернулись к этому вопросу как к потенциально важному. Одна женщина в Калифорнийском университете в Ирвайне получила должность на кафедре благодаря эссе на тему того, что дебаты о смысле и бессмысленности и о том, что было неразвлекательным в творчестве Самого, служили подступом к главным загадкам апрегардного кино рубежа веков, большая часть которых в телепьютерную эпоху исключительно домашнего развлечения затрагивала вопрос, почему эстетически амбициозный кинематограф такой унылый и почему по-дурацки упрощенное коммерческое развлечение такое прикольное. Эссе было помпезным до нечитаемости, не говоря уже о том, что в нем использовалась глагольная форма слова «аллюзия» и «постъязык» без твердого знака 379.