Нельзя пропустить, для характеристики лица, что главным поводом к его отставке послужила столь долго и мучительно преследовавшая его мысль о сра­ме фамилии, после обиды, нанесенной отцу его, в клубе, четыре года тому назад, Николаем Ставрогиным. Он считал по совести бесчестным продолжать службу и уверен был про себя, что марает собою полк и товарищей, хотя никто из них и не знал о происшествии. Правда, он и прежде хотел выйти однажды из служ­бы, давно уже, задолго до обиды и совсем по другому поводу, но до сих пор ко­лебался. Как ни странно написать, но этот первоначальный повод или, лучше сказать, позыв к выходу в отставку был манифес. 19 февраля об освобождении крестьян. Артемий Павлович, богатейший помещик нашей губернии, даже не так много и потерявший после манифеста, мало того, сам способный убедиться в гуманности меры и почти понять экономические выгоды реформы, вдруг по­чувствовал себя, с появления манифеста, как бы лично обиженным. Это было что-то бессознательное, вроде какого-то чувства, но тем сильнее, чем безотчет- нее. До смерти отца своего он, впрочем, не решался предпринять что-нибудь решительное; но в Петербурге стал известен «благородным» образом своих мыслей многим замечательным лицам, с которыми усердно поддерживал связи. Это был человек, уходящий в себя, закрывающийся. Еще черта: он принадле­жал к тем странным, но еще уцелевшим на Руси дворянам, которые чрезвычай­но дорожат древностью и чистотой своего дворянского рода и слишком серь­езно этим интересуются. Вместе с этим он терпеть не мог русской истории, да и вообще весь русский обычай считал отчасти свинством. Еще в детстве его, в той специальной военной школе для более знатных и богатых воспитанни- ков[474], в которой он имел честь начать и кончить свое образование, укоренились в нем некоторые поэтические воззрения: ему понравились замки, средневеко­вая жизнь, вся оперная часть ее, рыцарство; он чуть не плакал уже тогда от сты­да, что русского боярина времен Московского царства царь мог наказывать те­лесно[475], и краснел от сравнений. Этот тугой, чрезвычайно строгий человек, за­мечательно хорошо знавший свою службу и исполнявший свои обязанности, в душе своей был мечтателем. Утверждали, что он мог бы говорить в собраниях и что имеет дар слова; но, однако, он все свои тридцать три года промолчал про себя. Даже в той важной петербургской среде, в которой он вращался в послед­нее время, держал себя необыкновенно надменно. Встреча в Петербурге с во­ротившимся из-за границы Николаем Всеволодовичем чуть не свела его с ума. В настоящий момент, стоя на барьере, он находился в страшном беспокойстве. Ему всё казалось, что еще как-нибудь не состоится дело, малейшее промедление бросало его в трепет. Болезненное впечатление выразилось в его лице, когда Ки­риллов, вместо того чтобы подать знак для битвы, начал вдруг говорить, правда для проформы, о чем сам заявил во всеуслышание:

Я только для проформы; теперь, когда уже пистолеты в руках и надо ко­мандовать, не угодно ли в последний раз помириться? Обязанность секунданта.

Как нарочно, Маврикий Николаевич, до сих пор молчавший, но с само­го вчерашнего дня страдавший про себя за свою уступчивость и потворство, вдруг подхватил мысль Кириллова и тоже заговорил:

Я совершенно присоединяюсь к словам господина Кириллова. эта мысль, что нельзя мириться на барьере, есть предрассудок, годный для французов.[476] Да я и не понимаю обиды, воля ваша, я давно хотел сказать. потому что ведь пред­лагаются всякие извинения, не так ли?

Он весь покраснел. Редко случалось ему говорить так много и с таким вол­нением.

Я опять подтверждаю мое предложение представить всевозможные из­винения, — с чрезвычайною поспешностию подхватил Николай Всеволодович.

Разве это возможно? — неистово вскричал Гаганов, обращаясь к Мав­рикию Николаевичу и в исступлении топнув ногой. — Объясните вы этому человеку, если вы секундант, а не враг мой, Маврикий Николаевич (он ткнул пистолетом в сторону Николая Всеволодовича), — что такие уступки только усиление обиды! Он не находит возможным от меня обидеться!.. Он позора не находит уйти от меня с барьера! За кого же он принимает меня после этого, в ваших глазах. а вы еще мой секундант! Вы только меня раздражаете, чтоб я не попал. — Он топнул опять ногой, слюня брызгала с его губ.

Переговоры кончены. Прошу слушать команду! — изо всей силы вскри­чал Кириллов. — Раз! Два! Три!

Со словом три противники направились друг на друга. Гаганов тотчас же поднял пистолет и на пятом или шестом шаге выстрелил. На секунду приос­тановился и, уверившись, что дал промах, быстро подошел к барьеру. Подо­шел и Николай Всеволодович, поднял пистолет, но как-то очень высоко, и вы­стрелил совсем почти не целясь. Затем вынул платок и замотал в него мизинец правой руки. Тут только увидели, что Артемий Павлович не совсем промах­нулся, но пуля его только скользнула по пальцу, по суставной мякоти, не тро­нув кости; вышла ничтожная царапина. Кириллов тотчас же заявил, что дуэль, если противники не удовлетворены, продолжается.

Перейти на страницу:

Похожие книги