Гроб установили в круглом зале редакции. Утром Максим еще звонил знакомым, старался понять, что же все-таки произошло. Он плохо знал Храмова. Их знакомство лучше всего определяло слово «слышал». Он слышал, что Храмов есть. Он слышал, Храмов пошел в гору, сделал фильм, повесть. В газете ему говорили: «Это написано в манере Храмова. Храмов любил такие заголовки». Потом он ничего не слышал, словно Храмов перестал существовать. Одни говорили: работает, другие пожимали плечами и так же спокойно говорили: пьет. Он не знал настолько Храмова, чтобы рассудить этих людей, кто из них говорит правду, а кто… Впрочем, так тоже бывает: сначала пьет, а потом работает или сначала работает, потом пьет. Позднее в театрах шла его пьеса, и опять говорили о Храмове. Пьеса была все по той же повести, как, впрочем, и фильм.
Их познакомили ненароком, на семинаре. У Храмова оказалось круглое, отечное лицо с мягкими, чувственными губами. Был он некрасив, грузен и в силу этого приметен. Храмов ткнул в ладонь Максима запотевшую руку и почему-то сказал: «Я». Потом они встречались не так часто, последний раз — на съезде писателей. Храмов нервничал. Говорили, будто его собираются критиковать в докладе. Он вряд ли вспомнил, кто перед ним, смотрел куда-то мимо Максима, спросил: «Ну, как ты?» И, не дожидаясь ответа, пошел в зал, И уж совсем неожиданный и неприятный разговор в ресторане. Максим еще долго жил этим разговором. В ушах словно наяву гудел голос Храмова: «Ведь ты тоже писал лучше».
Храмов умер. Умер теплым октябрьским днем. Максиму часто думалось, что в этом есть какая-то несправедливость. Смертям положено случаться зимой. Лес спит, и поле спит. Снег белый, на нем и траур виднее, и смерть заметнее.
У газетного корпуса суетились незнакомые люди. Двое с красными повязками размахивали руками, просили соблюдать порядок. Увидев Максима, тот, что был выше ростом, поинтересовался, от какой он организации. Углов назвал журнал. Высокий подмигнул: вспомнил журнал или почувствовал в Максиме человека, способного понять его заботы.
— Ждем родственников, — сказал высокий, — а их все нет. Может, через второй подъезд прошли?
— Возможно, — кивнул Максим и сразу оказался в мрачном прохладном холле.
На стене, лишенной обычных украшений, висела большая фотография Храмова. Аршинные буквы некролога занимали сдвоенный чертежный лист. Случайно ли, скорее впопыхах, забыли обвести траурной линией фотографию Храмова. Никак не думалось, что перед тобой человек, которого уже нет. Могло быть и по-другому: еще одна встреча с человеком необычным, интересным, и, лишь из желания угодить публике, рассказать о нем, написано это полутораметровое полотно.
«Ушел от нас, в расцвете…» Дальше Максим читать не мог, буквы слились, ползли вверх и вниз, в память западали лишь обрывки фраз: «Его ученики, он вырастил целую плеяду журналистов… Первая удача… Нелегкое бремя известности… Мы всегда будем помнить…»
На втором этаже у входа в зал висел еще один портрет, меньших размеров, но с таким же молодым, незнакомым Храмовым.
Толпились люди, переговаривались вполголоса.
— Это сколько ему? Сорок два года. Всего-то. Ох-хо-хо, мрут люди… Полсотни очерков, одна повесть, сценарий, пьеса. Негусто.
— Так ведь и жил мало.
— Первую повесть какую грохнул! С ума сойти! Она ему как укор. Лучше ничего написать не смог, говорят, пил.
— Может, и так. Куда ни кинь, все клин.
— Ты его хвалил, а теперь стой и смотри.
— Чего ты ко мне пристал? Его все хвалили.
— Ты не все. Ты имя. Не надо было начинать. После твоей трескотни он ничего не написал.
— Ваше дело писать, а наше дело — хвалить или ругать. Каждому свое. Знаешь, как он писал, один десяти стоил.
— То-то и оно. Десять живут, а он помер.
— Тут, брат, не угадаешь, все помрем.
— Кого ты обманул? Его? Себя? Нет, себя ты не обманешь, не из таких.
— Слушай, иди ты к черту, я не нуждаюсь в отпущении грехов.
— А тебе их никто и не отпустит.
— Говорят, от него жена ушла.
— Ушла. Он последнее время знаешь как закладывал — кошмар.
— И это говоришь ты, его друг.
— Ладно, не зуди. Кажется, начинают. Вон и Чередов появился. Пошли.
Приглушенно играла музыка. Максим не заметил, кто-то надел ему траурную повязку и чуть решительнее, чем обычно, подтолкнул в зал.