— Я только предполагаю, Севостьян Тимофеевич. Улыбин продолжает писать, значит, у него есть какие-то основания для этого.
— Ну уж, основания. За критику еще никто хлеб-соль не подносил.
— Критика бывает разная, Севостьян Тимофеевич. Справедливая, несправедливая.
— Значит, сомневаетесь?
— Нет. Пытаюсь уяснить истинные причины. А вы не хотите мне помочь.
Усмешка у Ларина судорожная: дернулся рот, вспыхнули глаза.
— Помочь можно. С нас не убудет. Поздновато вы совет затеяли, дорогой товарищ. Раньше надо было. А теперь что — дело сделано. Снявши голову, по волосам не плачут, — вразумительно и неторопливо подытожил Ларин. — Дягилев не святой — это уж точно. В нашем председательском деле святому невмоготу. По земле ходить, да чтоб сапог не замарать — так не бывает. За твоей спиной, будь она широкая, узкая, все одно — люди стоят. А значит, во имя их радуйся, во имя их и лютуй, если жизнь заставит. И недруга заиметь не бойся. Недруг, он на жизнь острее смотреть заставляет. А это дело не последнее.
— Ну а Улыбин? — не удержался от вопроса Максим.
— Улыбина понять можно.
— Можно или нужно?
— А это как угодно. Он по злобе бумагу настрочил. В обиде человек всегда тяжел. Ты ему одно, а он поперек. Ты ему другое, он снова поперек. Еще раз попробуешь, а там и сам напрямки ходить разучишься. У них так и получилось. Улыбин ведь не о себе, о колхозном добре заботу имел.
— Я что-то не очень понимаю, Севостьян Тимофеевич. Значит, Улыбин прав?
— «Прав»! Ишь скорый какой. Если бы своей корысти не имел, может, и правоты его поболе было. А так… — Ларин досадливо причмокнул.
— Значит, прав Дягилев?
Витиеватые рассуждения старика начинали злить Максима. Они лишь запутывали, усложняли дело.
— Дягилев? — недоверчиво повторил Ларин. — Так не скажу. В чем, может, и прав, а в чем, может, и не прав.
— А лес?
— Какой лес?
— Лес, говорю. Триста кубов. Кто-то же присвоил его?
— Ах, лес! Эх, молодой человек! Если в нашем колхозном хозяйстве до всего бы руки дошли, мы бы к коммунизму уже привыкнуть успели. Для леса человек с понятием нужен. А где такого человека возьмешь?.. Туда глянул, сюда — нет в помине. Покряхтишь, посудачишь и своего, без понятия, поставишь. Все лучше, чем ничего. Поди, и Иван Андреич так рассудил. Вот внакладе и остался…
— Почему вы думаете, что он так рассудил?
— А мы, председатели, в каждом деле на свой аршин прикидываем.
— Странно. Если вы осуждаете Улыбина, обвиняете его в корысти, какой смысл был его в колхоз к себе приглашать?
— Отвечаю вам. Человек, он разным обернуться может. Что в грехе, что в радости все одно — человек. Улыбин в хозяйском деле — специалист. Колхозу от этого прок. Пусть работает.
— Пожалели?
— Зачем жалеть, по справедливости решил.
— Вас послушать: и Дягилев прав, и Улыбин прав.
— Может, и так, — согласился Ларин.
Максим поморщился. Старик хитрил и, казалось, получал удовольствие от этих недомолвок.
— А может, и наоборот. И Дягилев не прав, и Улыбин не прав?
— Чего не знаю, того не знаю.
— Жаль, а я на вашу помощь очень рассчитывал.
Ларин послюнявил карандаш и что-то пометил в бумагах.
— Так ведь чем богаты…
На улице ухнул гром, ветер взъерошил пыль на дороге, нестройной канонадой отозвались окна. Первые капли ударили по карнизу, разлетелись желтыми брызгами, и сразу, как по команде, сыпанул крупной картечью град.
— Не по осени гроза, — вздохнул Ларин. — Ох и шпарит, мать православная!
Максим угрюмо смотрел в окно. Разговор не складывался. Каждая новая фраза лишь усиливала чувство неловкости. «А я ведь хотел о нем написать, и написать хорошо», — подумал невпопад, рассеянно, затем разом поднялся, будто готовился к этому, увидел выцветшие, почти прозрачные глаза Ларина, почувствовал в них какую-то затаенную хитрость и уже не смог остановиться.
— Я, кажется, знаю вашего сына, — сказал Максим, решительно и теперь в упор разглядывая Ларина, его вздрагивающие руки. — Определенно, знаю.
Он мог сказать — знал; он хотел так сказать. Язык повернулся иначе, и губы подчинились. Получилось, будто Виталий жив и теперь ему, Максиму Углову, надо придумывать что-то, объяснять.
Ларин подался вперед, пальцы ухватили край стола, было видно, как побледнели от напряжения суставы.
— Виталия моего? — то ли спросил, а может, просто сказал Ларин. — Схоронил я сына-то. Ужель Федор Акимыч не рассказывал?
Теперь уже качнулся Максим, почувствовал хлынувший на лицо стыд, смутился еще больше.
— Второпях сказал, — пояснил Максим и отвернулся. — Мол, несчастье у вас, а как и что — разговора не было. Да и не знал он, что к вам поеду.
— Ишь ты, не знал, — тоскливо усмехнулся старик. — Это вы зря. Нам с вами в диковинку, а Федор Акимыч все продумал — смекалистый мужик. Да и рассказывал, наверное, запамятовали. Дел-то, поди, свыше головы.
То, что Ларин пытался оправдать угаданную ложь, подсказывал Максиму выход, было вдвойне неприятно.
— Не случилось у нас разговора, понимаете, не случилось.
Старик опустил глаза, почувствовав раздражение в ответе Максима.