Дуся рассуждает просто: меня обидели, поехал Углов — несправедливо. Остается самое незначительное: спросить себя, зачем я здесь. Спасаю? Похвально. Но кого? Всего не угадаешь. В Москве и думалось и виделось иначе. А тут приехал — и на́ тебе: Ларин-старший. Опять же загадка: повезло тебе или впросак попал? Пожалуй, повезло.
Вот он передо мной сидит. Чего же я не радуюсь? Смотри на него, запоминай, про житье-бытье выпытывай. А как вернешься, непременно напиши и назови звучно: «Долг платежом красен». И чтоб было доброты невпроворот, и света через край».
— Севостьян Тимофеевич!
— Ай, — Ларин вскинулся, заморгал глазами, — извиняюсь сердечно, дела-а. Их бы к чертям собачьим послать. Не каждый день гость из Москвы наведывается… А тебя словно гвоздем пришили, сидишь и сидишь.
Максим устал от этого разговора. Он знал, что сейчас уедет, и его уже мало интересовало, заговорит ли Ларин или опять замолчит.
— Ну что ж, будете в Москве, наведывайтесь, — сказал равнодушно, без всякой надобности.
Ларин же, наоборот, встрепенулся, задвигался:
— Спасибо, уж и забыл, когда в Москве бывал, считай, лет пять. Изменилась, поди, Москва-то?
— Изменилась. Все меняется, дома, люди.
— А вы, никак, ехать собрались?
Максим отвернулся к окну, словно очнувшись от безразличия, почувствовал прилив жгучей досады:
— Собрался, Севостьян Тимофеевич.
— Так, так, — Ларин нервно погладил лысину. Погладил двумя руками, как бы расправил несуществующие волосы. — Может, по хозяйству проедем, или вам это ни к чему? — Ларин сощурился, ждал ответа.
Теперь уж и в самом деле получалась глупость. День загублен, и отказаться неловко.
— Отчего же ни к чему. Можно и по хозяйству.
— Дмитрий! Чтобы ничего не трогать на столе. Понял меня?
Слышал ли Дмитрий, был ли он дома, Ларина не интересовало. Положено сказать, и он сказал.
В машине Ларин шумно устраивается на переднем сиденье. Ругает шофера за грязь в кабине, обзывает главного агронома пиратом, зоотехника Фомой, кашляет от взлохмаченной пыли, зло плюет, и они едут.
Говорят все больше о делах. Собственно, говорит Ларин. Максим рассеянно слушает, согласно кивает, или так ему только кажется. Машину подбрасывает на ухабах, и кивки получаются сами собой. Слева просвечивает каркас будущих мастерских. Поехали сначала туда.
Ларин всякий разговор начинает неожиданно: то с погоды, то с нелепого «познакомьтесь, Савел Макарыч. Товарищ из Москвы твоим строительством интересуется».
Савел Макарыч виновато крякает. Прежде чем поздороваться, долго трет руки о край гимнастерки, если и говорит, то смотрит намеренно на Максима, отчего тушуется еще больше. Севостьян Тимофеевич хмыкает, одергивает бригадира:
— Четвертую яму зачем поперек роешь? Ты на нее что, велосипед ставить будешь?
Главный инженер — он стоит рядом — пытается что-то объяснить. Ларин сердито машет руками:
— А по мне все равно: вы настояли, он самочинно изобрел — все одно глупость. Почему каменщики не работают?
— Раствора нет.
— Вот и поезжай, сорганизуй, чего тут мельтешить.
Затем Ларин резко поворачивается к Максиму:
— Считайте, свой завод иметь будем. Желаете с народом побеседовать или поедем дальше?
И, не очень задумываясь, что ответит Максим и как ему почувствуется при этом, уже ныряет в машину: «Трогай!»
На ферме все повторяется: «Товарищ писатель здесь не случайно». Заведующая фермой — белесая, полногрудая баба — балдеет от этой новости. Глаза ошалелые, в них испуг.
Максим не знает, о чем спрашивать. Женщина стыдливо теребит концы платка и не знает, что отвечать.
А Ларин уже семенит по проходу, толкает сапогом скребки транспортера, кричит кому-то: «Включай», — и сразу все тонет в натужном урчанье, лязге цепей сверху и снизу.
— Сверху, значит, загружаем, — усмехается Ларин, — а снизу, значит, выгружаем. Как в песне. «Любовь — кольцо, а у кольца начала нет и нет конца». Верно я говорю, Никитишна?..
— Вам бы все шутки шутить, Севостьян Тимофеевич. Лучше б людьми подсобили. Анюта с Милкой на декрете.
— Какие шутки, Никитишна? Слезы это, нешто не видишь? Где их взять-то, людей, милая? Завтра картофель убирать начнем. Правление закрываю. А ты людей просишь.
Горькая усмешка пропадает с лица, Ларин оживает, говорит запальчиво:
— Скажу вам чрезвычайно, товарищ журналист. Будь моя воля, я бы в каждом колхозе памятник доярке поставил. Статуи метров на десять, чтобы отовсюду видно было. Их рукам слава, мозолям вековым. Вот! Непременно напишите об этом.
Уже на выезде Максим вдруг роняет:
— Зачем вы так? Я же ни о чем таком писать не собираюсь. У меня и дело совсем другое.
Ларин наклонился к ветровому стеклу, хотел было обернуться, но передумал и, ухватившись за железную скобу, продолжал смотреть прямо на дорогу.
— Обиделись. А вдруг надумаете? Неужто верно говорят: хорошее и углядеть труднее?
— Простите, я вас не очень понимаю.
— Да это так, к слову. Сегодня вы здесь, завтра вас нет… А людям интересно. Может, кто по их душу наведался.