Стоял теплый августовский день (я такие научился делать уже без особых затруднений). Хвоя поскрипывала под ногами, чудный для Каллипиги воздух вливался в легкие, будоражил ее, приводил в восторг. Она порхала по буграм, танцуя среди блестящих, сопливеньких шляпок. Я, конечно, уже знал, что если она собралась делать что-то одно, то, на самом деле, ее интересует совсем другое. Так и сейчас. Маслята интересовали ее чисто внешне: полюбоваться их красотой, потрогать шляпку. А на самом деле она шла на "августовку" диалектиков, которых Ильин-Иванов-Сидоров выдворил из своей фракции.
Вот они, соблюдая конспирацию, и собрались в заросшей травой и мелким кустарником ложбинке. Впрочем, тут были не одни только диалектики, но и философы других направлений. Они сразу же нас заметили, но особой опаски не выказали, привыкли к бурной деятельности Каллипиги. Да мы им особенно и не мешали, прогуливаясь в некотором отдалении, кружа и петляя.
— Вот ты, Фалес, — сказал Платон, — давал в государственных делах самые лучшие советы. А теперь ведешь жизнь одинокую и частную.
— Да, — согласился старец Фалес. — После того, как засмотревшись на звезды, я упал в колодец, общественная и государственная деятельность мне опротивела.
— Однако, что же это за причина, по которой прославленные мудрецы, такие как Питтак, Биант, да и Фалес Милетский со своими последователями-предшественниками, а также Анаксагор, а если и не все то многие, удерживаются от гражданских дел? — спросил Платон.
— Скептицизм, — ответил Анаксагор. — Ничего нельзя изменить.
— Почему же нельзя? — не согласился Гераклит. — Все можно изменить, но только к худшему. У Бога все прекрасно, хорошо и справедливо, людо-человеки же считают одно несправедливым, а другое — справедливым, хотя, на самом деле, у них несправедливо все.
Гераклит, создавший учение о государстве и замаскировавший его под учение о природе, всегда проявлял полное презрение к политической жизни. Это-то уж я знал отлично.
— А ты, Парменид? — спросил Платон. — Ведь свое собственное отечество ты привел в порядок отличнейшими законами, так что власти ежегодно под дулами ружей заставляли граждан добровольно давать клятву оставаться верным твоим законам.
— Я обратился к спокойной жизни созерцателя, — ответил Парменид.
— А ты, Зенон-элеец? Ведь ты был мужем выдающимся и в философии и в государственной жизни!
— А теперь я презираю все более значительное.
Эмпедокл тут же отказался от царской власти, тоже предпочтя "частную жизнь".
— Анаксагор, — спросил Платон, — неужели отечество тебя нисколько не интересует?
- Боже сохрани! — ответил тот с достоинством. — Моя родина даже очень меня интересует. — И указал на небо.
— Пифагор! Уж ты-то известен своими политическими убеждениями!
— Убеждениями — да, но не измышлениями о пифагорейском коммунизме, — ответил Пифагор.
— Аристотель! — воззвал в отчаянии Платон.
— Хоть ты мне друг, но истина дороже, — ответил Стагирит.
— Протагор!
— Что каждому городу кажется справедливым и похвальным, то и есть для него справедливое и похвальное, пока он так думает. Я утверждал, что именно каждый из нас есть мера существующего и не существующего, и один от другого этим самым действительно до бесконечности различен, так как для одного есть и является то, для другого — иное. Но я далеко от того, чтобы не признать ни мудрости, ни человека мудрого. Напротив, того самого я и называю мудрым, кто, если кому из нас представляется и есть зло, полагает это представляющееся и существующее превратить в добро. Но это не относится к тебе, Платон, и к Ильину. Притом, не привязывайся в моем учении к слову.
— Гиппий!
— Мужи, находящиеся здесь! — воззвал известный софист. — Я думаю, что все вы родственники ближние и граждане не по закону, а по природе, ибо подобное по природе сродно подобному, а закон — тиран людо-человеков, он часто насилует природу. Кто станет думать о законах и о подчинении им, как о деле серьезном, когда нередко сами законодатели не одобряют их и применяют?
— Я думаю, — сказал некий Калликл, — что налагатели законов такие же слабые люди, как и чернь. Поэтому, постановляя законы, а именно, одно хваля, а другое порицая, они имеют в виду себя и свою пользу. Опасаясь людей сильнейших, как бы эти люди, имея возможность преобладать, не преобладали над ними, налагатели законов говорят, что преобладание постыдно и несправедливо и что домогаться большего перед другими значит наносить им обиду. Сами, будучи хуже, они, конечно, довольны, когда все имеют поровну. Поэтому-то по закону считается несправедливым и постыдным искать большего, чем имеет большинство. Это значит, говорит Ильин, наносить обиды.