А потом мы лежали на узкой кровати и болтали — вперемешку обо всём. О важном, неважном, пустом и серьёзном. Я рассказал о своих злоключениях, она — о своих. К ней вечером зашла Евгения Максимовна. Муська, ну это полный пиздец. В лучшем случае Афганистан. В худшем — Лефортово, камера предварительного заключения. Бросай его, пока не поздно.
— А ты ей что?
— Говорю, сама решу.
— И?
— Что «и»? Какие у меня были варианты? Я собралась, взяла такси и поехала к тебе.
— Маме моей ты всё рассказала?
— Нет, не всё, про тюрьму и суму не сказала. Что я, по-твоему, дура? В общем, мы поплакали, пообнимались, и она сама сказала: оставайся.
Муся оперлась на локоть и посмотрела сверху вниз, как старшая.
— Муська, я тебя недооценивал.
— Ты много чего недооценивал.
— Не обижайся.
— Да чего там обижаться, я про себя и так всё знаю. Да, я не умею быть умной, зато умею быть счастливой… А ты не умеешь, но я тебя научу. Котя!
— Что?
Какое у неё прохладное плечо, с выступающей оспинной блямбой.
— Понимаешь… Я уже договорилась, и не спорь со мной. Завтра в девять тридцать, на шоссе Энтузиастов, нас встречают. Мы поедем в этот самый совхоз «Новый мир».
Я поперхнулся.
— Во Владимирскую область? Для чего? У меня последний вольный день, потом военкомат, траншею роем от забора до обеда. Еще в загс мы должны забежать, заявление оставить. И ты предлагаешь убить этот день? Что ты хочешь узнать? Зачем они это сделали? Так ведь они не скажут.
— Есть у меня одна догадка…
— Какая догадка? О чём? Тебе что-то нашептала Евгения Максимовна? Если да — то что? И кстати: вы что же, дружите с чекистами?
Муся посмотрела на меня незамутнённым взглядом.
— Мы дружим с соседями, котя. И я сама себе Евгения Максимовна. Я же сказала — мне нужно проверить. И не тебе сейчас мне запрещать. Они писали про меня, про нас, а ты меня не защитил. Всё, котинька, не будем ссориться. Завтра убедюсь… убежусь… какой же запутанный русский язык, как я иногда понимаю папу… Так что я пока что в ванну, потом ещё один разок — и баиньки.
— Кто же это за нами заедет? Твой Федя?
— Нет, не Федя. — Муся противно хихикнула. — Хуже, чем Федя. Долматов.
— Почему это хуже? И куда уже хуже? И кто такой этот самый Долматов?
— Потому что с Федей у меня ничего не было и не будет. А Долматов… мы с ним много лет назад, на первом курсе, изучали Камасутру. Я у папы в дальнем ящике нашла. Он, оказывается, озорной парниша, мой папахен. Да не хмурься ты. Ах, тебе слово «парниша» не нравится? Ладно. Я словам переучусь, как скажете, мой господин. Что, и господином называть нельзя? Ну ты, Ноговицын, и зануда! Короче, мы с Долматовым тогда перепробовали всё. А потом нам стало скучно. Ну по крайней мере мне. И мы с ним разошлись, как в море корабли.
— Не поеду я с твоим Долматовым.
— Договорились.
— О чём?
— Ты поедешь со мной. А я — с Долматовым.
2
Я выскользнул из комнаты. Встал под раскалённый душ. Кровь приливала, крохотная ванная клубилась, зеркало мгновенно запотело. В коридоре я почувствовал блаженную прохладу: сквозняк скользнул по мокрым волосам, по телу пробежали мурашки. Скоро вернётся дневная жара и дышать станет нечем, но какая разница, что будет после?
Я устроился за письменным столом, подтянул к себя папку с едва различимым экземпляром диссертации, предназначенным для бесконечных почеркушек. Состоится защита, не состоится, а работу я доделаю — назло. Выверю каждую букву. Отдам перепечатать набело, переплету. В той самой типографии Литературного музея, где работает великий переплётчик Лёва, по совместительству крутой библиофил. Это он переплетал Бердяева, который так понравился Сергееву. И, как нетрудно было догадаться, сумалеевского Гоголя.
А потом — я это понимал уже тогда — навсегда расстанусь с любомудрами; прощайте, милые сентиментальные стишки, шеллингианские мотивы в публицистике Давыдова, учёные записки областного педа, сто сорок первый раз к вопросу о вопросе. «Прощай, философия, прощай, молодость, прощай, Германия», как было сказано в «Охранной грамоте» у Пастернака.
Через час я завязал тесёмочки на папке, сложил в ажурный металлический стакан разбросанные ручки и кохиноровские карандаши — жёлто-золотые, мягкие, с острыми игольчатыми грифелями, провёл ребром ладони по поверхности стола — она покрылась слоем рыхлой пыли.
Громко заскрипела старая кровать; Муся потянулась, простыня сползла.
— Муся, поднимайся, завтракать пойдём!
Она приоткрыла один глаз, скорчила недовольную рожицу и, ещё раз потянувшись, пропела:
— Не вставай, не утро, не доброе, воскресенье бывает так редко!
— Будем считать, что сегодня суббота.
— А она ещё реже!
— Тогда прикрой срамные части тела.
— Что это в них срамного? Ноговицын! Ты чего? Сиськи, что ли, никогда не видел? — она откинула простыню.
— Муся, что ты со мной делаешь, — сказал я и безвольно пересел на кровать.
— Нет-нет-нет, — решительно ответила она. — Я по утрам не люблю, и зубы ещё не почистила, во рту ночные кошки, и вообще, мне надо пописать! Ой, Ноговицын, мы с тобой испачкали простыню. Куда у вас бросают грязное бельё?