Я вышел на «Фрунзенской» и прошёл через сад Мандельштама: там было легко и спокойно. Тяжёлая зеленоватая вода, селезни с приплюснутыми клювами, липы, пахнущие деревенским чаем, тёмно-синее открыточное небо. В тесноватом институтском дворике разило смертью: напротив Ленинского педагогического располагалось здание Второго меда; в полуподвальном этаже, где был анатомический театр, открыли окна, и по двору распространялся запах тления, искусственного льда и формалина. А в старинном корпусе педагогического института пахло холёным покоем. По низкорослому придавленному коридору я выбрался в просторный холл; гаснущий вечерний свет сочился сквозь стеклянную крышу.
Приёмная комиссия занимала безразмерный кабинет с дверями из цельного дерева, имперскими окнами в два человеческих роста; над столами нависали молчаливые сотрудники; им пошли бы нарукавники из чёрного сатина. Сотрудники перебирали папки с личными делами, сухо щёлкали скоросшивателями, оприходовали документы, составляли описи и складывали в шкаф.
— Товарищ, вы куда? Сюда нельзя, покиньте помещение, — шикнул на меня начальник, надзиравший за ними, как пёс за бестолковыми курями.
— Я не по вопросу поступления, — ответил я бюрократически, — я по личному. И не к вам.
Насонова сидела возле приоткрытого окна и затирала карандашную описку; ластик оставлял резиновые катышки, она их неловко сдувала. Услышав мой голос, она не подняла глаза, только стала тереть ещё быстрее.
— Аня, ты можешь отойти на пять минут?
— Куда она пойдёт? Никуда она не пойдёт, — со змеиным шипом возразил начальник. — Нам бумаги сегодня сдавать.
— Я почти закончила, Иван Семёныч, — ответила Насонова и, по-прежнему не поднимая глаз, сказала: — Ещё две папки обработаю, и всё. Подожди в коридоре, это максимум четверть часа.
В коридоре было красиво: на полу разноцветная плитка, арочные переходы, белые колонны, жёлтые простенки, вычурная лестница спиралью и словно бы зависший в воздухе балкон. Насонова вышла — в белой авангардной кофте и прямоугольной чёрной юбке, в руках брезентовый рюкзак. Смотрела она по-прежнему в сторону.
— Возвращаешься за город?
— Почему возвращаюсь? — удивилась она. — Или ты про рюкзак? Нет, я просто с ним хожу, так удобней. Здесь многие тоже смеются.
Видимо, она внезапно вспомнила о нашей встрече в церкви; начала оправдываться, ты не подумай, я тогда не соврала, просто переехала к другой подруге… Она говорила с таким неуклюжим смирением, что сердце у меня дрогнуло:
— Аня, забудь, это же неважно. Ты случайно не проголодалась? Может, пойдём, перекусим? Пельмешка во дворе закрыта? А столовая ещё работает?
— Сегодня да. Но я там никогда не ела, — с покорным равнодушием ответила Насонова.
Столовая была ужасна. Тёмная, придавленная, тесная. Пахло кислой тушёной капустой, хлоркой, желудёвым кофе и мясной подливой; на прилавке были выставлены образцы горячих блюд — окаменевшая печёнка в коричнево-грязном поддоне, разваренная толстая сосиска, похожая на распухший ошпаренный палец.
— И это всё? — спросил я усталую тётку в замызганном фартуке.
Тётка ответила злобно:
— Что осталось. Не хочешь — не ешь, и вообще мы закрываемся.
— Я не голодная, пойдём на улице поговорим, — прошелестела Насонова.
— Там вонь.
— Но не хуже, чем здесь.
Выйти мы не успели: пыль припала к асфальту, о землю ударили крупные капли. Пришлось развернуться — и в холл. Мы встали возле гипсовой фигуры Ленина, от подножия которого тянулась красная ковровая дорожка, пересекая весь огромный вестибюль; вдруг в одну секунду почернело, и на стеклянную крышу обрушился град. Градины злобно долбили стекло; казалось, что крыша расколется. Но град продолжался недолго; наступила очередь ливня. Прибежали заполошные уборщицы, поставили эмалированные тазы, в них потекло ручьями; было в этом что-то банно-прачечное, неуместное.
Насонова заговорила первой.
— Ты хочешь спросить, почему я дала показания?
— Как ты догадалась? — усмехнулся я, но сам себя притормозил. — Да, Аня. Конечно, хочу. Только давай по порядку. Как всё это было? Тебе позвонили, вызвали? Кто именно звонил? Что именно сказали? Как объяснили, откуда они знают? Почему ты призналась? Мне важно знать всё, любую подробность.
— Всё я тебе не скажу. Отвечу только про себя, — всё так же тихо и безлично отвечала Анна.
— Аня, я видел донос, — я перешёл в наступление. — Я сразу узнал этот шрифт. Сразу. Вчера ещё мог сомневаться, строить догадки, даже думал на тебя, прости, а сегодня — сомневаться в чём? Настучали на меня и на тебя
Анна стала покрываться краской, густо, быстро, от шеи к щекам и от острых скул — к несоразмерно маленьким ушам с детскими серёжками. Она стала нервно теребить цепочку; рядом с крестиком болталась янтарная запонка. С латунным гвоздиком и тонкой овальной пластиной. Насонова перехватила взгляд, смутилась окончательно, затолкала цепочку за ворот.