Городской сумасшедший Михаил Яковлевич. Отец Братерского. Сейчас для меня это стало очевидно. Этот бредовый старик, что донимал меня в редакции — папа Братерского. Человек, не способный забывать. Автор множества теорий, в которые никто не верит.
Сегодня мы с ним на равных. Пусть говорит.
— Шахты, — сказал он. — Гипсовые шахты.
— Где? — удивился я.
— Прямо под нами. Огромные тоннели. Представляешь: заезжает туда кран и поднимает стрелу в полный рост. Вот какая высота.
— И что в этих шахтах?
Он показал рукой на озеро.
— Там источник. Оттуда всё. Там центр. Ниже дна.
— А я догадался.
— Нет, — вдруг сказал он с досадой. — Не догадался. Там всё.
— А знаете, — сказал я. — Сын ваш очень переживает. Вы напрасно думаете, что он из-за денег. Деньги тут не причём.
Старик махнул рукой, и дрожащей походкой пошёл вдоль берегу.
— Кран заезжает — стрелу поднимает, — бормотал он.
Вдруг я понял, что вижу в нём кого-то другого. Это был Иван Сергеевич, дорогой Иван Сергеевич, наш принципиальный и одинокий учитель политологии, что лежит сейчас на одном кладбище с моими родителями.
Алиса молча смотрела ему вслед, а затем прижалась ко мне плотнее, положив голову на плечо.
Справа от меня сидел Чаудхари. Я сразу узнал присутствие старого индусо, хотя меня больше занимала Алиса. Я запустил руку под тонкую куртку, ощущая ладонью худобу Алисы.
— Сколько раз в день вы умираете? — спросил Чаудхари по-русски.
— Раньше я не практиковал… Теперь раза два или три в день. Но это болезнь.
— Что вы при этом испытываете?
— Безнадежность.
— А что вы испытываете потом?
— Безразличие.
— А потом?
— Полноту.
— Вам нужно погружаться ещё.
— Я попробую, — пообещал я. — Что же под этой водой?
Я кивнул на озеро.
— Посмотрите сами.
— Мне казалось, именно этим я и занимаюсь.
— Да. Но вам нужно умереть как следует.
Он замолчал, и я полностью переключился на Алису. Руке под её курткой было тепло.
— Давай умрём сейчас, — предложила она.
Я кивнул, нащупал в кармане капсулу с радием и положил её на камень перед нами. Алиса покачала головой.
Её узкая ладонь закрыла мне рот. Я сидел неподвижно. Дышать через нос мешал обострившийся насморк. Скоро мои лёгкие напряглись, как слишком тугие шары.
Ненадолго я забылся. Я чувствовал только холод, который становился резким, будто тела касались гигантским ледяным скальпелем. Потом всё исчезло, и когда появилось вновь, я утратил всякую чувствительность.
Я увидел своё тело, съехавшее в бревна. Рядом лежала Алиса. Мы напоминали людей, уснувших в неудобных позах. За горизонтом поднялось свечение, и озеро залило бледным светом.
— Жёлтая заря, — думал я безразлично. — Всё-таки зори здесь действительно жёлтые. Пастух не врал.
Стало светло, и я увидел отца, который стоял по щиколотку в воде и готовился забросить удочку. Он думал, что наступило утро. Я не мешал.
— Если ты хочешь вместить все радости мира, ты должен вместить все его печали, — услышал я голос.
Занимался жаркий день.
Радости и печали входили в меня свободно, как проникают в густоту водорослей мелкие рыбы. Я видел шевеление этих рыб на дне. Озеро стало таким прозрачным, будто вода была лишь тонкой плёнкой на его поверхности. Я видел всё до самого дна. Но мне нужно было смотреть ещё дальше.
Я полностью растворился в жёлтом свете зари. Свет этот был не ядовитым канареечным крылом и не слизью лимонного варенья. Это был пушистый на ощупь бледно-жёлтый, чуть-чуть кислый на вкус, но всё же приятный и волокнистый цвет равновесия. Я не мог понять, стою я на нём или лежу; к конце концов, мне стало удобнее думать, что я раскинулся на всю его ширину, подставив лицо, если оно существовало, жёлтому солнцу.
Я был вывернут наизнанку, подобно кукольному домику, у которого от сильного изгиба сломалась крыша и комнаты выворотило наружу. Я был домом, которому сделали харакири. Лабиринты коридоров вскрылись, как подлёдная река, и обнажили свой обман.
Зачем всё усложнять? Мы берём песчинку и заматываем её таким количеством метафизического тряпья, что она становится нашей огромной, непознанной Вселенной, мохнатой, тугой, пугающей Вселенной заблуждений и легенд. Но внутри она остаётся всё той же песчинкой, начальной и конечной точкой всего, неделимой и совершенно прозрачной.
Пределы всегда одинаковы: можно идти вверх или вниз, но если идти достаточно долго, придёшь в ту же самую точку.
— Можно идти вовне, а можно идти вовнутрь, — подтвердил голос Чаудхари.
— Меня учили, что мир вовне первичен, — лениво думал я, вспоминая учителя истории, который считал слово «субъективный» чем-то вроде ругательства.
— Есть такая глубина, — ответил Чаудхари, — где нет никакой разницы. Можно идти вовне, а можно идти вовнутрь.
Я оглянулся. Чаудхари нигде не было, хотя его голос ещё некоторое время плавал рядом со мной, как яичный желток.