Лампа замерцала зеленоватым въедливым светом. Проглянули кресты, которые, так казалось, вышли гурьбой из мрака, обступив заговорщиков. Бальзамир повесил лампу на дерево — над могилой. «Я наделил тебя жаждой властвовать, чего ж тебе более? — спросил он. — Ты всех их вот тут (он сжал кулак) держать можешь — и В-углах-за-бившись-сидящих, и Жалующихся, и Страждущих. Предупреждаю твои сомнения: само пустое желание мало что значит. И тут должен сознаться — да, упустил: чего же нам стоило, дело-то плевое, низкопробное — Принимающий Вид или там, скажем… любая дешевенькая подделка. Ну да после драки кулаками не машут. Придется тебе самому как-то выкручиваться». И Бальзамир, в который уж раз, принялся наставлять Воскового. «Главное, без суеты, — сказал он. — Учись принимать — и тут перебора не будет, все здесь дозволено — радеющий государственно, но обтекаемый вид, чтобы, куда ни плюнь, всюду с тебя стекало. Учись так, брат, вплотную отсвечивать, чтобы они в дури своей прозрели, что ты как раз тот, что им надо, Властвующий и есть. Много на себя бери. Все на себя бери. Как пьяный в дупель матрос, выходящий в шторм в море. И только я, я один буду знать о тебе правду. Но я молчу. Я молчу. Зачадила». — Бальзамир подкрутил лампу.
«Все-таки, согласись, мистификация — сила! Что, разве не так? И я сделаю из тебя таинство! Следуя моей аксиоме: где нет ничего, там ищут значений, а не значений — так чуда. Пустота их, брат, завораживает. Душу им выедает. И тут — уж изволь — твой ход конем. Многозначительной никчемностью их бери, смыслы опустошай… Вот так вот сидишь… — и Бальзамир стал показывать. — Голову слегка, замедленно повернул, сделал никем не читаемый, мутный жест, скользнул тусклой тенью улыбки и вдруг — р-а-а-аз, как сверкнешь слепыми глазницами, как заиграешь! Недосказанность! Искусство быть ускользающим, но реальным. Из крови и кости, но все же — не человеком. В этом и есть сакральность. И вот тогда, чего ты хотел им сказать — не поймут. И зачем ты такой — не откроют. Не зря ж я возвел тебя в разряд Перепончатых, сделав пыльцепроизводителем себе подобных», — неожиданно закончил свою речь Бальзамир. «Раскричался, — прошептал Восковой, трусливо оглядываясь. — Я ведь не жалуюсь, разве мог я мечтать? Даже не инкубаторский — вспомнить противно, из запасного подсобного личинария, который каких только тварей не видывал! Нет, я ценю. Но тут другая статья получается: величие имиджа давит, сам от себя шарахаюсь. Неужели, думаю, я, такое ничтожество, на одних перепонках в небо взлетел? Страшно становится, разоблачений боюсь. И такие комплексы обуревают — и лицом нехорош, и ростом не вышел, происхождение не в дугу, а уж занятия мои прежние… сам, впрочем, знаешь. А вдруг найдется такой долбоеб, что всю правду раскроет?» — «Это да. Тут не поспоришь. Но нужны же и мне гарантии! Что же мне было — как козу тебя в самопас пускать? — спросил Бальзамир. — А вот ты, будучи на моем месте, как бы ты сам дело устроил?» — «Ладно, — уклонился от ответа Восковой. — Разговоры-то разговаривать, копать, что ли, начну».
Голова к голове, склонились они над могилой, шелестя пластмассовыми венками. «Так где же дощечка? — переполошился вдруг Восковой. — … Ну нет, ты глянь, безымянная!» — «А имя его нам зачем? — спросил Бальзамир резонно. — Грунт, что свежак. Такая удача. И не мечтали». — «Не, — не унимался Восковой, — а если не человек это вовсе, а кто-то из наших, Безродный?» — «Да нет,
Но ничего этого Пиздодуев не слышал, он спал, прильнув щекой к соседней могилке, как к пуховой мягкой подушке. И снилось ему: заливные поля, кони в ночном, ветхий забор, покосившиеся строения, куриный насест в сарае, на котором сидели Ушастый и Фосфорический и о чем-то друг с другом мирно кудахтали. Он силился разобрать их язык, но не мог. «Вот сволочи, вот клекочут, — подумал Пиздодуев во сне. — Когда они тут, под рукой, а я, словно тать в нощи, им невидим и мог бы узнать лягушиную тайну…» Стоявшая рядом с насестом коса накренилась, со свистом рухнула, перерубив на две части Ушастого, из сердцевины которого полилась зловонная зеленоватая жидкость. Фосфорический жадно подставил бумажный стакан, прихваченный за углом в забегаловке. Шумно, с прихлебом отпив, он протянул пойло Степану. Тот взял стакан, на ощупь стакан был приятно холоден. Пиздодуев приблизил его к губам, опрокинул, но жидкость не полилась, а замерзла и теперь красиво посверкивала заточенными кристалликами. Кристаллики посыпались на язык, пошли разрывать глотку, впились в самое сердце, Степан произвел отчаяннейший рывок — и проснулся.