Я не могла представить, как выглядела ванная, как выглядел он, как выглядела я сама. Вероятно, всё окрасилось кровью, а части меня, наверное, разлетелись по всей ванной, словно осколки разрушенной мозаики.
Я лежала на холодном полу многомиллионного дома, как разбитая игрушка. В последние минуты своей жизни я осознавала всю абсурдность происходящего: обнаженная в ванной своего насильника, окруженная роскошью, которая только подчеркивала мое унижение. Надо мной гордо возвышался Массимилиано Эспозито — мой мучитель, мой убийца. В его правой руке безвольно покачивалась кувалда, омытая кровью. Кровью его любовницы — женщины, которую он никогда не позволит себе потерять. Даже через смерть.
Массимилиано был прав, это было похоже на поэзию. Больная, извращенная, темная поэзия, где каждая строчка написана болью, а каждое слово произнесено кровью.
Я была в ловушке — иначе не скажешь. Это было самое ужасное чувство в мире. Хотелось закричать,
Я была в ловушке — иначе не скажешь. Это было самое ужасное чувство в мире. Хотелось закричать, вырваться из этой черной пелены, увидеть хоть что-нибудь в этой темени, но тело меня не слушалось.
Как бы я ни боролась, я не могла вырваться из этого мрака.
Вокруг царила тьма. Не было снов, не было времени — только непроглядный, удушающий туман, и это сводило меня с ума.
И вдруг я услышала плач, от которого кровь застыла в жилах. Такой плач бывает только у тех, кто скорбит по умершим. Этот звук рвал душу. И я не могла не задаться вопросом: неужели это меня оплакивают?
Что если я умерла, а душа застряла где-то между мирами? Это и есть смерть? Ни света, ни конца, ни покоя. Лишь бесконечное пребывание в теле, ставшем чужим. Боже мой, куда я попала — в Ад или в Рай?
Эти рыдания не утихали, их горечь проникала в меня так, что мне самой хотелось заплакать, кричать в пустоту, звать на помощь.
— Помогите! Пожалуйста! — беззвучно молила, будто эти слова могли разорвать окружавшую меня тьму. Я пыталась спрятаться от этого всепоглощающего плача, заполнявшего всё пространство, словно густой аромат маминых пирогов, когда она пекла их на кухне. Но вместо уюта он приносил лишь боль.
Даже когда я проваливалась в забытье, мне казалось, что, быть может, это спасение. Но нет. Как только я вновь приходила в себя, плач снова накрывал меня волной.
—
Плакала, без сомнений, женщина. Так надрывно, так отчаянно умеют рыдать только женщины.
Я чувствовала, что еще немного — и точно сойду с ума. Но потом темнота снова затягивала меня, даря короткую передышку от этих рыданий. Но стоило очнуться — и опять этот звук, как страшная колыбельная.
Может, я мертва, и этот плач звучит на моих похоронах? Или так стонут другие потерянные души? А может... эти горькие рыдания принадлежат мне самой?
Мой мозг будто отключился. Я не могла думать. Вопросы роились в голове, но разум отказывался искать ответы, будто даже не пытался работать, чтобы найти выход из этой мрачной мглы. Но однажды рыдания превратились в тихие всхлипы.
— Д... Даралис... — голос из темноты звучал хрипло и надломано.
—
—
— Я не... Я не знаю, слышишь ли ты меня, но это Нирвана.
Нирвана? Кто такая Нирвана? Незнакомка? Подруга? Почему ее голос звучит так печально? Это плакала она?
— Сейчас позднее утро. За окном легкая облачность, но солнце всё равно пробивается сквозь тучи. Одно облако похоже на машину, а другое на… пенис, — она тихонько рассмеялась. Даже не видя ее лица, я могла понять, что смех был фальшивым, натянутым.
Я затихла на мгновение, перестав бороться с бездонной тьмой вокруг. Глаза устали тщетно искать хотя бы проблеск света. Я просто лежала с закрытыми глазами и слушала ее голос.
Как же хотелось, чтобы она продолжала говорить. Чтобы рассказала еще про этот облачный, но солнечный день. Ее голос — обычный, спокойный, был словно бальзам для моей измотанной души. После нескончаемых рыданий он казался почти спасением.
— В Венеции всегда идеальная погода, — сказала она внезапно. — Боже... — выдохнула она, прочистив горло. — Как же я ненавижу Венецию.
«Я ненавижу Венецию.»
Эти слова обрушились на меня, как внезапный удар.