Маринетти был большим дипломатом и умел себя зарекомендовать в известных кругах публики. Он говорил по-французски с сильным итальянским акцентом, но очень хорошо. Я Маринетти раза два-три слушал. Он был ограниченный человек, с большим темпераментом, с умением внешне эффектно читать. Но всё это нас не прельщало. Он совершенно не понимал русских футуристов.
Хлебников был глубоко против – так же, как и Ларионов вначале. Потом Ларионов и Маринетти начали выпивать вместе. Они пили, потому что понимать друг друга они не понимали – Ларионов ему только показывал свои картины и рисунки свои и своих сотрудников.
Никогда не забуду одно из выступлений Маринетти. Дискуссия шла по-французски, довольно вяло. Разговор шёл исключительно на тему об итальянском футуризме, о его отношении к итальянской литературной традиции, к французам. Всё это как-то тянулось. Маринетти был очень вежлив, продолжал дискуссию. А Ларионову надоело это слушать, тем более что он ничего не понимал, и он ему сказал: «Пойдём выпить!» А тот не понимал. Тогда пришла Ларионову в голову блестящая идея, и он хлопнул себе пальцем по шее – что называется, «предложение залить за воротник» – но Маринетти, конечно, этого не понял. Тогда Ларионов сказал: «Какой дурак! И этого не понимает!» Ему казалось, что жесты эти – международные42.
После этого мы все пошли выпить в «Альпийскую розу» – немецко-русский ресторан недалеко от Кузнецкого моста. Там мы сидели, пили водку. А я им был нужен, потому что почти никто из русских не говорил по-французски и я служил как бы переводчиком43.
Маринетти заговорил со мной и сказал:
Он очень сердечно на это реагировал и послал мне потом свою книгу «Zang-Tumb-Tuum» из Италии, с очень сердечной надписью. Так как я тогда писал стихи, и писал под псевдонимом – Алягров44 – он мне под этим псевдонимом и послал свою книгу.
Тогда вошёл Маяковский. Около меня было свободное место, и он сел на это место. Он меня спросил: «Вы строгановец?» (то есть из Строгановского училища живописи), потому что у нас, лазаревцев, были несколько похожие формы, с золотыми пуговицами и так далее. Как-то зашёл разговор о Ларионове, и он мне сказал: «Все мы прошли школу Ларионова. Это важно, но школу проходят только раз». Так что он себя немножко от этого отгораживал.
Маяковский предложил мне папиросу, а я каким-то неловким движением задел коробку, и папиросы посыпались на пол. Я стал их подбирать. Он сказал: «Бросьте, бросьте, деточка, новые купим».
Это был мой первый короткий разговор с Маяковским. Но мы как-то уже – и он, и я – считали себя знакомыми.
Атмосфера в «Альпийской розе» была очень дружественная. Когда прощались, был как бы прощальный тост, и кто-то спросил: «Вы скоро опять к нам приедете?» Маринетти ответил: «Нет, будет большая война», и он сказал, что «мы будем вместе с вами против Германии». И я помню, как Гончарова, очень эффектно, протянула бокал и сказала: «За встречу в Берлине!»
Как-то в тринадцатом году ко мне пришёл Малевич. Что его побудило прийти, где мы с ним перед этим обменялись мнениями, слышал ли он о моих взглядах и школьнических исканиях от кого-то, или мы где-то столкнулись, – я не помню. Но я помню, как он пришёл в комнату, которую наша прислуга по традиции называла «детской». Был я – лазаревец, шестнадцати-семнадцати лет – и мой брат, тоже лазаревец, но пятью годами моложе меня.
Малевич со мной говорил о своём постепенном отходе от искусства предметного к беспредметному. Между этими двумя понятиями не было пропасти. Тут стоял вопрос беспредметного отношения к предметности и опредмеченного отношения к беспредметной тематике – к тематике плоскостей, красок, пространства. И это глубоко совпадало – это он знал, в общих чертах, уже обо мне – с теми моими мыслями, которые касались, главным образом, языка, поэзии и поэтического языка.