Мы дискутировали, и потом он мне сказал: «У меня будут новые картины, беспредметные, летом45 мы с Вами поедем в Париж, и Вы будете на выставке моих картин читать лекции и объяснять эти картины». Частью он это предложил потому, что не говорил по-французски, а кроме того, он больше верил мне как теоретику, чем самому себе, при всей моей тогдашней наивности.
Я жил в Лубянском проезде, в том самом доме, где потом жил Маяковский46. Совсем близко был Политехнический музей, где была самая большая аудитория для публичных лекций. Там я впервые слушал футуристов, там же я слушал целый ряд иностранцев, которые приезжали в Москву. И вокруг Политехнического музея я обычно ходил и обдумывал свои, только для меня лично написанные, декларации и манифесты – декларации освобождённого слова и затем – следующий шаг – освобождённого словесного звука. (У меня были большие тетради с моими тезисами и декларациями, но они все погибли, когда немцы вошли в Чехословакию.) Тематика была, что у этого словесного звука может быть больше общего с беспредметной живописью, чем с музыкой. Эта тема меня живо интересовала, и тогда, и много позднее: вопрос об отношении слова и звука, в какой степени звук сохраняет родство со словом и в какой степени слово для нас разлагается на звуки – а далее, вопрос об отношении между поэтическими звуками и нотами этих звуков, то есть буквами. Я не соглашался затем, когда за «Словом как таковым» последовала «Буква как таковая» – для меня это был «звук как таковой».
Это нас сблизило с Малевичем, который в одном из писем, напечатанных в «Ежегоднике Пушкинского дома», прямо говорит на эту тему47. Это отражение не только самых ранних наших разговоров, но и моего приезда к нему в Кунцево летом пятнадцатого года, когда я был уже студентом48. В Кунцеве он жил со своим приятелем, художником Моргуновым.
Поехал я к Малевичу – по приглашению Малевича – вместе с Кручёных. Мы обедали, а потом произошла сцена, которая меня удивила, – Малевич страшно боялся, что узнают, что он делает нового. Он мне многое рассказывал, но показывать свои новые вещи он не решался. Кручёных тогда пустил шутку, что Малевич и Моргунов так боятся гласности, так боятся, что их изобретательские тайны будут узнаны и украдены, что они писали в полной темноте – а на самом деле только шторы были опущены.
Была ещё одна встреча с Малевичем. Это было на квартире у Матюшина, в Петрограде, по всей вероятности, в конце пятнадцатого года. Речь шла тогда о каком-то недовольстве, о каком-то расколе в кругах авангарда, причём это и терминологически оговорилось, но терминологический вопрос меня не интересовал – интересовало, чтобы не было компромиссов. Тут как о большом поэте, но поэте компромисса, поэте на границе между импрессионизмом и футуризмом, говорилось о Маяковском. Маяковский казался неприемлемым всей этой группе. Бурлюк, Маяковский и Лившиц представлялись каким-то правым крылом49. Кроме Матюшина и Малевича, на этом собрании присутствовал Филонов – он хотя и не беспредметный, но в нём находили значительную структурную близость, – я, может быть, Кручёных. Меня заставили тогда читать мои заумные стихи, и художники – и Филонов, и Малевич – очень одобряли их, одобряли именно за то, что они куда более отступают от обычной речи, чем «дыр бул щыл» Кручёных50.
С этим моментом связано одно моё письмо к Кручёных со стихотворением, которое является косвенной сатирой на Маяковского51. У Кручёных было довольно много моих стихов, которые были большей частью заумные. Два напечатаны в «Заумной гниге», и одно было напечатано несколько лет спустя, в сборнике «Заумники»52. Это были стихи такого почти что пропагандно-рекламного характера: «величайшет» и «грандиозарь» Кручёных и так далее. Но были и стихи на границе зауми, и я помню, как Кручёных их критиковал. Была строка: «Тень бледнотелого телефона», и он сказал: «Нет, нет, только не „бледнотелого“, это – прошлое». Я тогда сейчас же переделал в «тень
Матюшину я очень пришёлся по душе, и мы с ним подружились. Хорошо помню его большую квартиру, где на шкафах и комодах стояли его скульптуры – это были скульптуры из корней, из полуокаменевших ветвей, которые он находил на берегу – заумные скульптуры, почти не обработанные. Он был такой мечтатель-организатор и очень предприимчивый человек, со множеством различных планов.
Меня очень увлекала тематика совершенно преобразованной перспективы, преобразованной трактовки частей предметов, которые оставались. Затем проблема, которая тоже очень крепко и очень рано возникла в русском искусстве, – тема коллажа. Очень трудно сказать, что пришло под влиянием западных стимулов, что возникло независимо в обоих случаях и что пришло даже из русского искусства на Запад. Многое пришло, несомненно, например конструктивная архитектура – она почти не была осуществлена в виде зданий, но вся тематика и проблематика, все модели и зарисовки были.