Или он говорил о Богатырёве: «Богатырёв – это такая птица, которая по зёрнышку собирает и рада, что куча зёрнышек набралась. Когда он собирает фольклор, его так увлекает обмен песен на платки, воротнички, фартучки и подобные вещи, что, оказывается, его главное занятие – быть таким старьевщиком-продавцом, а не фольклористом». И мне потом Богатырёв говорил, что когда он в подкарпатской Руси работал, у него было такое чувство: «Вот сколько я получил за эти платки!»
Обо мне он говорил: «Рома – это дипломат. Уже готовится война, уже свозят пушки, а он едет и спрашивает у двора, как здоровье Её Величества». Тогда никакой речи о том, чтобы я был на дипломатической работе, не было.
Люди, окружавшие моих родителей, все были более или менее связаны со всякими буржуазными занятиями. У отца были дела и очень приятельские отношения с одним купцом из старообрядцев по фамилии Прозоров. Раз этот Прозоров сказал: «С Вашим сыном мы дела делать не будем, купца из него не выйдет». Отец спрашивал, почему. «Он ещё мальчонка (мне было тогда лет семь-восемь) – я прихожу, Вас ещё нет, он меня занимает и говорит: „Вот что мне в голову пришло. Почему продают за деньги? Почему нет даровой торговли? Если бы все даром торговали, как хорошо бы было“».
Когда меня приняли на историко-филологический факультет Московского университета, это было для меня громадным событием. Сомнений у меня совершенно не было: идти только на лингвистику. Конечно, лингвистика, связанная с фольклором и с литературой, но прежде всего лингвистика – и общее языкознание, и славянская филология, особенно русистика. Увлечён я был этим чрезвычайно – настолько я уставал от атмосферы в тогдашних средних учебных заведениях, в которых было столько всякой лишней дисциплины, рутины и непроветренного воздуха.
Однажды я пришёл в журнальню. На что я сразу попал? На «Известия Академии наук» (не отделение русского языка, а общее), где была статья математика Маркова: цепной анализ «Евгения Онегина», попытка связать математику с анализом текста61. Понять было трудно, но увлечён я был сразу.
Вдруг ко мне подходит старик, Павел Дмитриевич Первов, известный преподаватель, который писал статьи по грамматике латинского и русского языка; у нас он преподавал латинский и греческий62. Он увидал меня и спросил: «Ах, ты тоже здесь? Ты что – студент?» – «Да, филологического факультета». – «Ну, а что – историей занимаешься или философией?» – «Нет, – говорю, – лингвистикой». – «Слушай, да из тебя толк будет, я это всегда думал, но в последние годы все вы таким болваньем стали, что и ты мне болваном показался. А сейчас я тебе пошлю свои работы». И он действительно послал мне свои оттиски.
Так всё шло замечательно. Я сразу попал в очень научную среду. Сразу сблизился с Богатырёвым, с которым мы в конце августа четырнадцатого года вместе стояли и ждали в очереди в канцелярию университета. Мы почти одновременно порешили и создать Московский лингвистический кружок, и отправиться в первую экспедицию, в которой нас чуть не убили63.
Богатырёв меня ввёл в Комиссию по народной словесности, где я потом прочёл свой первый доклад, и в Диалектологическую комиссию. Казалось, вот совсем другая атмосфера.
Подружился я также с Буслаевым, у которого был знаменитый дед64, была академическая традиция, исключительная память и талантливость. Он на меня сердился: «Ты начинаешь с того, что ты чернорабочий. Ты работаешь как мастеровой, ты отодвинул все общие вопросы». Я ему тогда резонно отвечал, что к общим вопросам подойти без знаний, как это делается, не следует и невозможно.
Я больше всего занимался тогда семинариями, докладами, дискуссиями и меньше сдавал экзаменов, так что масса экзаменов накопилась к концу. Но было ясно, что я останусь при науке. Как, в каком виде, кто это знал? Была война, и, кроме того, было ясно, что после войны не то будет, что было.
Тут несколько моментов сыграли решающую роль: то, что у меня оставалась связь с художниками, то, что у меня начиналась связь с поэтами, то, что между поэзией и лингвистикой для меня всегда была очень чёткая связь – всё это предрешало дальнейшее. Как это будет, я совершенно не знал. Буду ли я преподавать – не очень об этом думал.
Всё шло шаг за шагом. Были моменты новых знакомств – знакомство с лингвистикой московской школы, с наследством Фортунатова, когда я был на первом курсе, затем знакомство с традицией фольклорной работы, с работой полевой, на местах. Затем попытки увязать все эти моменты с новым подходом к поэтике, очень раннее увлечение вопросом «Зачем?», вопросом телеологического характера: для чего всё это делается? – в конце концов, вопросом структуры. Влияние феноменологии Гуссерля – всё это вместе подготовило меня65.